ДЕТСТВО ШАЛХУ РАБДАНА
РАССКАЗ ПЕРВЫЙ
Слева от улуса Догой, раскинувшегося вдоль одноименной речки, есть падь под названием Нуурта, что в переводе означает Озерная. Названием своим она обязана безжизненному озеру, где не водится рыба и куда не садятся даже утки. Говорят, что оно очень глубокое и соединяется подземным протоком с рекой Онон. Однажды, мол, утонула лошадь, и труп ее выплыл в реке Онон. У самого устья этой пади, на сером бугре виднелось невзрачное жилище. Оно сплетено из ивовых прутьев и обмазано изнутри и снаружи глиной по типу китайской фанзы. Здесь проживал амурский караванщик Абармитов Гомбо. Двор у него пустой, ни собаки во дворе, ни лошади. Только одна черная корова, которая целыми днями паслась рядом с домом.
Это было время, когда по агинским улусам пополз слух, что войска барона Унгерна наголову разбиты, что освобожден город Урга в Монголии. Был последний месяц лета 1921 года.
У глиняной фанзы у устья пади Озерной толпилось человек десять. У коновязи нетерпеливо перебирал копытами длинноногий конь. Его волнистая белая грива падала по обеим сторонам крутой шеи. Это и был тот самый "Белогривый Потия", которого знал весь Догой. Рядом стояла арба, запряженная невзрачной лошадкой гнедой масти. Из мазанки вышел улыбающийся светлолицый бурят и сел в арбу, стеганув лошадь кнутом. Вслед за ним вышла женщина лет тридцати степенного и добродушного вида и, держа на руках спеленутого ребенка, тоже села в арбу. Приехавшие стали разбрасывать во все стороны конфеты в бумажных обертках. Из жиденькой толпы мигом вылетели несколько босоногих ребятишек и кинулись собирать конфеты.
Глазевшая толпа оживленно судачила о том, что "передовщик" амурского верблюжьего каравана Одбоев Батожаб увез из дома своего соседа и приятеля караванного "задевщика" Абармитова Гомбо приемного сына, что белогривый красавец конь у коновязи Гомбо и есть подарок Батожаба языкастой жене приятеля, одарившего его сыном. Стучали-постукивали рассохшиеся колеса отъезжавшей арбы, по дороге за ней длинным шлейфом тянулась пыль. Гомбо и его жена Бубэй с влажными глазами провожали удалявшуюся арбу. Так трехмесячный ребенок был оторван от груди родной матери и отдан в чужую семью.
Батожаб и Бальжид, так звали его степенную жену, суетливо толкаясь в дверях, внесли в юрту запеленутого ребенка. Развязали ремни, стягивавшие овчинное одеяло, распеленали. Склонившись с обеих сторон над висячей люлькой, они осторожно трогали пальцами нежное, мягкое тельце ребенка, его незатвердевшее еще темечко. Сынок их не плакал от прикосновения заскорузлых, покрытых твердыми мозолями рук отца и шершавых, огрубевших от черной работы рук матери, он смешно морщил курносый носик, корячил маленькие кривые ножки и даже как будто улыбался своим новым родителям. "Сынок-то наш улыбается! Ах, ты наш круглоногий сыночек! Пухлощекий наш Рабданчик! Ты смотри, улыбается, смеется!"—говорили наперебой Батожаб и Бальжид, вновь и вновь целуя ребенка. Они смочили чистый овечий пух в молоке и положили ему на губы, чтобы ребенок утолил жажду. В те годы у улусных бурят еще не было мягких резиновых сосок, а ребенок был слишком мал и не умел пользоваться рожком с кожаной соской, которой обычно выкармливали детей у бурят... В таких заботах прошло лето. Бег времени быстротечен. Незаметно подошла зима. Листва, еще недавно сочно зеленевшая по горным склонам, стала отдавать рыжиной, по утрам земля белела от инея. Наконец степь покрылась глубоким снегом, которого намело чуть не по колено. С наступлением зимы хлопот прибавилось. Скотина мычала и блеяла, требуя корма. Батожаб с утра возился с сеном, потом ехал в лес за дровами, сваливал их возле юрты и, наколов дневной запас, снова шел к скотине. Мать Бальжид приносила с речки прозрачно-голубой лед и топила его в большом котле. Старая, крытая почерневшим от копоти войлоком юрта плохо держала тепло. Бальжид приходилось то и дело разжигать огонь в глиняном очаге, который норовил задуть стылый зимний ветер, гуляющий в юрте. И под завывание ветра орал в люльке перевязанный кожаными ремнями поверх овчинного одеяла маленький Рабдан. Отцу и матери было некогда его качать и успокаивать. И он все орал и орал, словно тренируя свой голос. Из угла юрты, возле двери, ему вторило мычание новорожденного теленка. Тот, видно, тоже хотел есть Так и соединяли они свои голоса— оставленные в юрте без присмотра маленький Рабдан и маленький теленок...
Но вот и суровая сибирская зима подошла к концу. Во дворе зачирикали повеселевшие воробьи, начали дзинькать синички. Прошло еще немного времени, и горы купались в сизой дымке, вновь склоны сопок зазеленели, синим половодьем зацвели
подснежники и кукушкины лапки. Зажурчали на перекатах напоенные весенним половодьем реки, закуковали в роще кукушки. В прозрачном небе висели жаворонки, на всю округу выводя свои переливчатые трели.
Четырежды сменили друг друга четыре времени года. Подросший Рабдан, оседлав колено отца, подпрыгивал на нем и понукал своего "коня", изображая наездника. Не вынимая изо рта трубки, Батожаб с улыбкой следил за ним, приговаривая: "Сынок мой коня необъезженного обуздал, выходит —повадки мужские постиг". Хлопотавшая у очага мать Бальжид время от времени подходила к ним и, понюхав тунту (лоб) Рабдана, возвращалась к своим делам. Пожалуй, с этого времени, когда он, оседлав колено отца, скакал на своем "коне", Рабдан отчетливо помнил себя.
РАССКАЗ ВТОРОЙ
Мой отец Батожаб семи лет от роду потерял родителей и остался с сестрой Даримой, которой было чуть больше десяти. С детских лет он батрачил, рос, не зная веселья и радости. Когда вошел в лета, сошелся со старшей дочерью местного мужика Морхоо Сэбэна, то есть Сэбэна, сына Морхоо, и зажил отдельной юртой, самостоятельной семьей. Морхоо Сэбэн был сравнительно зажиточным хозяином. После старшей Бальжид, ставшей женой Батожаба Одбоева, дома оставалось еще четверо детей. Старшей среди них была дочь Халзан, за ней была Димид, а за ними шли два маленьких мальчика Абида и Арсалан. Жили они неплохо, пока не случилась страшная беда. Ранней весной, переезжая со всем своим домашним скарбом на новое место, старик Сэбэн со старухой провалился в полынью на ломком весеннем льду реки Ингоды. Вытащить их не удалось. Оставшиеся сиротами дети пришли в только что отделившуюся семью Батожаба, старшего зятя. Батожаб сам потерял отца-мать, знал, что такое сиротство. Так в его юрте собралось шестеро сирот, и зажили они все вместе, одной семьей.
Чтобы прокормить свою ораву, отец ежегодно выезжал на .караванную повинность, возил разный груз по льду Амура.
Верно говорят, что сироты живучи. Дядья мои, Абида и Арсалан, едва им минуло десять, пошли пасти овец к одному богатому русскому мужику. Позже они говорили, что все богачи одинаково прижимисты, суровы нравом, и русские, и бурятские, но хозяин их хоть тем был хорош, что вдоволь кормил хлебом и картошкой. Было у них еще одно бесценное приобретенье: в то темное и неграмотное время Абида и Арсалан выучились русскому языку. Нет нужды говорить о том, как пригодился он им, когда повзрослев, дядья уехали из родных мест искать лучшую долю.
Старшая среди оставшихся детей старика Сэбэна, тетя Халзан была девушкой на лицо пригожая, и умом сметливая, и в работе сноровистая. Одно было плохо: из-за младших братьев и сестры она так и не имела возможности учиться. А от рождения она была смелая, бойкая и пытливая, ко всему интерес проявляла. Как-то раз еще маленькой девочкой, она увидала, как конное войско Татарского полка, стоявшего возле Цугольского дацана, на полном скаку спускалось с перевала под гору. Это было время, когда барон Унгерн поголовно мобилизовывал все бурятское мужское население. И вот подросши, уже батрача у одного нойона, ей и взбрело в голову так же галопом спуститься с горы. Но конь ее споткнулся и кубарем полетел под гору. Незадачливая наездница, захотевшая подражать лихим воинам, отделалась переломом ноги и руки. После этого ее стали называть калекой, и она осталась человеком, как тогда говорили, сидящим на "дне юрты". Тогда как вся наша семья по мере возможности была в работниках у богачей, тетя Халзан оставалась дома со мной, четырехлетним ребенком. Она заменила мне мать, стала моей нянькой.
В летнее время молодежь из ближайших хотонов и аилов собиралась на игрища, на ёхор. Я, говорят, с плачем гонялся за тетей, не отпуская на игрища. И она нашла хитрый способ избавиться от меня. В мой рожок она наливала молочный самогон. Насосавшись его допьяна, я быстро засыпал. Так что я, можно сказать, с малолетства баловался всяким зельем.С четырех лет сосал трубку отца, заправленную крепчайшей махоркой, а с пяти лет научился сосать из рожка молочный самогон.
Однажды весной, когда у ивы на реке только распускались почки, меня, пятилетнего, не обнаружили ни в юрте, ни возле нее. Встревоженные родители пошли меня искать. Нашли они меня на берегу речки Догой сидящим возле маленького колодца, вырытого в кустах. Это был, собственно даже не колодец, а скорее неглубокая ямка, вырытая неизвестно кем. Я играл, собрав почки ивы, две из них бросил по одну сторону ямки и целую пригоршню — по другую.
Две почки я назвал нашими овцами, а много почек — овцами соседнего богача. Чтобы наши овцы не соединились с овцами богача, я ладонью черпал из ямки воду и заставлял ее течь по руслу, разделившему "овец". Отец и мать, притаившись, стали наблюдать, и, когда поняли суть игры, им стало очень обидно.
С того самого дня отец и мать твердо решили заиметь много овец. Мать выменяла на овец свое золотое кольцо и серебряный головной убор, украшенный кораллами и янтарем. Отец опять нанялся на амурскую караванную службу с единственной целью заработать деньги на покупку овец. Это было в середине двадцатых годов.
Через три года у нас уже было более тридцати овец, и я, собственно и подвигнувший родителей заиметь побольше овец, уже не пошел в батраки к чужим овцам, зато стал батраком при своих собственных. Каждый день я выходил из юрты, погоняя перед собой отару овец. Какое же это было скучное занятие! Играть не с кем, все один да один да эти безъязыкие овцы. Тоска зеленая, да и только.
Чтобы я знал, когда мне возвращаться обратно, мать нарисовала на земле круг, напоминающий основание юрты. В северозападном углу, там, где обычно в юрте стоит божница, она поставила квадратный камушек, сказав, что это божница. Рядом поставила другой камень и назвала его сундуком в хойморе. Еще ниже поставила продолговатый камень — это, мол, кровать, на которой спим. Вслед за кроватью поставила маленький камушек — ящик для седла. Посередине круга воткнула палочку из стебелька караганы и назвала столбом-подпоркой дымохода. Утром, когда я выгонял овец, тень от этого столба падала как раз на божницу. Я должен был пасти овец до тех пор, пока тень от столба-подпорки не упадет на ящик для седла. Только тогда я имел право погнать их обратно домой.
Часы, приспособленные матерью, двигались очень медленно. Я рисовал новые часы, заполнял юрту новой "мебелью", ставил посередине новую подпорку, но от этого 'время не двигалось быстрее. Тень от палочки все так же медленно ползла к ящику для седла. Урчал мой пустой желудок, щемящей болью сидела в груди заноза — желание играть со сверстниками. Эх, надоумило же меня подсказать родителям... "Вина впереди, а сожаление позади",— говорят.
А время бежало, не заставляя себя ждать. Мне в ту пору было
уже около восьми лет. Как-то раз я, по обыкновению, погнал овец в Гэсэлову падь, где обычно хоронили умерших. Привычно нарисовал на земле круг и начал ждать движения неподвижной тени. Наконец тень от палочки достигла сундука в хойморе. Но дальше она почему-то никак не двигалась, точно зацепилась о спинку деревянной кровати. Начал мучить голод. Чтобы как-нибудь утолить его, я начал щипать только показавшиеся из-под земли стебельки дикого полевого лука-мангира. Лук не насытил меня. Кроме ощущения голода, в желудке появилась давящая, резкая боль.
"Да вымажется голова в саже, черт подери, надо домой!"— решил я и пошел смотреть на столб-подпорку посередине "юрты". Но тень упорно стояла на старом месте. Что же делать? Изнывая от нетерпения, пошел рассматривать старое кладбище. В те времена буряты покойников не закапывали, как нынче, а оставляли гробы прямо на земле. У изголовья втыкали в землю длинный, как укрюк, шест и привязывали к нему флажок из белой материи. У многих гробов шесты были сломаны, сами гробы давно сгнили, доски развалились, то тут, то там белели человеческие кости. Вдруг под ноги мне попалось что-то твердое. Я глянул и увидел валявшийся в прошлогодней пожухлой траве череп. Из любопытства поднял его. Видно, человек умер не так уж давно, потому что зубы еще не отделились от черепа. Они белели ровными рядами, и было такое впечатление, что череп словно смеялся. Я брезгливо отшвырнул его в сторону, он покатился по траве, и меня вдруг осенило...
Я не стал дожидаться движения материнских часов и погнал овец к дому.
Мать собиралась окуривать дымом овчину. Она только что положила сухого кизяку в яму для дымления и разожгла в ней огонь.
— Чего так рано пригнал овец? Не случилась ли беда какая?— с тревогой спросила мать, пытливо всматриваясь в мое лицо.
— Да нет, вроде никакой беды, только вот...
— Что такое? Может, испугался чего?
— Может, и испугался...
— Да говори ты толком, что случилось?— Мать отложила овчину и испуганно подошла ко мне.
Я рассказал ей, что нашел череп умершего человека, стал рассматривать, и вдруг мне показалось, что он смеется и разговаривает.
— Что-оо?— мать так и застыла с раскрытым ртом. Глаза ее немигающе округлились.
— Вроде звук издал, говорил что-то.
— Это... череп говорил? Так, что ли?
— Да, вроде того.
— Ой-е-е,..— с дрожью в голосе вскрикнула мать и бросилась в юрту.
У меня мурашки пробежали по спине. Зачем я соврал матери? Зачем? Я поспешил за ней.
На одном дыхании мать пересказала все мои россказни отцу. Спокойное, добродушное лицо отца на глазах стало мрачнеть. Он ничего не сказал и молча вышел. Мы с матерью в недоумении переглянулись. Вдруг снаружи послышались звон стремени и фырканье коня. Мать так проворно выбежала наружу, что даже не обратила внимания на притолоку и свалившийся с головы малагай.
— Куда ты?— послышался ее испуганный голос.
— В дацан,— коротко ответил отец.
Меня как шилом кольнуло. Я тоже выбежал наружу, еще ничего толком не понимая, и остановился как вкопанный. Подтягивая подпругу на брюхе лошади, отец повернулся ко мне.
— Говоришь, смеялся и разговаривал?
От страха язык распух у меня во рту, и я пробормотал что-то невнятное.
— Он... что-то сказал, Рабдан?— переспросила мать.
— Не знаю. Сейчас кажется... вроде не говорил.
— Ничего не понимаю. Так разговаривал или не разговаривал?— справившись с подпругой, отец вопросительно обернулся ко мне.
— Нет, точно не разговаривал... Это я просто от испуга... Отец вздохнул и грустно улыбнулся:
— Пугливый человек от своей тени, говорят, убегает. Он молча поплевал на землю, подвел коня к коновязи.
— Оказывается, ничего страшного, пустяк. Ну, пойдем в юрту. Струсил малость сыночек наш, да? Больше там не паси овец. Нечего делать ребенку на кладбище.
Мать взяла меня за руку и повела в юрту. Вскоре пришел и отец. Мы успокоились наконец и сели чаевничать. В это время в люльке проснулась моя сестренка Балжима и начала громко орать. Мать родила эту девочку, когда мне было уже пять лет. К моему счастью, плач Балжимы отвлек от меня родителей. Иначе не миновать повторного допроса. Тут только я заметил, что весь вспотел от пережитого волнения.
С того дня я не сочинял неправду и старательно пас овец по указанным матерью часам.
Прошел еще один год. Отец мой вернулся из амурской караванной повинности с хорошим заработком. Весь его заработок мы снова превратили в овец. К нашей отаре прибавились прошлогодние ягнята-двухлетки, приплод нынешнего года да еще прикупленные овцы. К тому же отец жалел резать своих овец и летом косил сено богатым семьям за оплату натурой, то есть овцой.
Помню, была весна. Я выгонял из загона своих овец. Отец и мать, сияя довольством, стояли возле юрты: шутка ли, теперь у них стало так много овец. Вдруг на дороге показался всадник на рыжей лошади. Он скакал во весь опор. Доскакав до нашей юрты, он спешился и поздоровался с отцом и матерью. Это был смуглый человек с редкими зубами. Из-за пазухи у него торчала "Бурят-Монголой унэн". Наши приветствовали его, кланяясь.
Привязывая коня к изгороди, гость кивнул в мою сторону.
— Это Рабдан ваш такой большой стал?
— Да. Совсем мужичок,— ответила мать.— Зачем же хвост привязали к торокам?— спросила она, оглядев коня.
— Вечно машет хвостом, надоело мне.
— Лошадь, на которой ездили бабы, от постоянного понукания ногами норовом портится и начинает махать хвостом,— усмехаясь, проговорил отец.
— Я так и думал, потому привязал хвост,— сказал смуглый человек, смеясь.
— И челку завязал торчком, как иные девки волосы завязывают... Видно, молодой дух у тебя еще не перевелся, Вандан! Сколько же тебе сейчас?— засмеялась моя мать.
— Старый уже стал. Время-то летит. А как же вы так быстро богатеете? Недавно, кажись, у вас было всего две овцы?
— Так ведь сын-то растет. Не успеешь оглянуться, будет две семьи. Вот и стараемся, чтобы сын с пустым загоном не был,— сказал отец, довольно улыбаясь.
— Это верно. И дочка у вас, гляжу, уже на ножки встала. Запамятовал, как ее зовут?— Вандан погладил по голове Балжиму, спрятавшуюся за материн подол.
— Балжимой ее зовут. Брат ее, Рабдан, маленьким всех, кого не увидит, птиц ли, ягнят ли, козлят ли, кликал: "Балжима-а!" Поэтому-то назвали дочь Балжимой.
— Значит, чуял, что сестра родится. Проронил.
Гость с отцом зашагали к юрте.
— Сынок, овцы далеко уйдут. Иди-ка, попаси их,— велела мне мать.
— А в каком же классе ваш Рабдан?— спросил вдруг Вандан, остановившись.
— Нынче первый закончил. Мы так толкуем, что нам с Рабданом этого образования хватит,— ответил отец.— Нет лучше дела, чем разводить скот на этой земле. Будет себе спокойно пасти овец. Глядишь, не хуже других проживет свой век.
— Не то вы говорите. Другие нынче времена!— горячо возразил гость.
— Верно, времена изменились. Благодаря советской власти вот так богатеем.
— Нет, мы должны по-другому богатеть. Все должны учиться грамоте и наукам. Понятно вам?
— Не пойму что-то. Как же по-другому богатеть можно? Азбука, что ли, овец принесет?— отец вопросительно уставился на Вандана.
— Зайдем-ка в юрту, я хорошо вам растолкую,—сказал Вандан.
— Да, да, заходите в юрту.
"Как же можно по-другому богатеть?— размышлял и я в свою очередь.— Неужто другой какой способ есть?" Но делать было нечего. Надо идти за овцами, гнать их опять в ту самую Гэсэлову падь, где на прикрытом от ветров солнцепеке было много травы.
Когда я, точно по времени, пригнал овец домой, в юрте нашей стояла напряженная тишина. Гость Вандан еще не уехал. Он молча потягивал чай. По всему было видно, что между ним и моими родителями происходил серьезный разговор.
— Добро, какое нажили, десять лет ночуя в снегах и на льду Амура, что собрали, скашивая чужие десятины в летний зной,— все это должны отдать колхозу, что ли? От себя последнее отрывали, в трудах и заботах нажита эта скотина,— начала волноваться мать.
— Я все сказал, что надо. Народ, люди все идут в колхоз!— отчеканил Вандан.
— За гусем ворона потянулась и утопла, говорят,— прервала мать слова агитатора.— Мы еще подумаем, посмотрим.
— К тому же еще сына хотите оторвать от школы. Этого никак нельзя допустить!— повысил голос Вандан.
— Бальжид, ты лишнее говоришь,— осторожно вмешался в разговор отец, вставая с места.— Ну, что ж, мы как все. Пойдем в колхоз. И скотину отдадим. И сына из школы не будем брать.
Батожабай Д. Детство шалху Рабдана
Автобиографическая повесть, 1997 г. 79с.