«ГОРНЫЕ ОРЛЫ».
Глава вторая
Искания, страдания, жизнь.
Молодость, где ты, невозвратная, куда девалась? В стремлении к счастью воспарила ли горным орлом в заоблачную пустыню? Не найдя счастья и там, упала ли камнем в глубь забвения? Одряхление, нищета и скорбь — вот удел человека. А ведь старый Тарас был некогда могуч и ловок. Несчетны были его охотничьи трофеи белок, соболей, оленей и кабанов, им добытых, хватило бы на то, чтобы жить безбедно и посейчас.
Тайга и тундра по правому берегу Лены была предметом раздоров между бурятами и здешними старожилами эвенками: те и другие считали эти угодья своими. Не раз доходило до яростных стычек, до ружейной пальбы. Но Тарас, покладистый и добрый, как все силачи, никогда не применял свою силу во зло, он ладил с эвенками. К удивлению многих, он даже охотился вместе с ними и ездил в Иркутск сбывать пушнину. Таежники, мудрецы в тайге, становились детьми малыми, едва переступали черту города: русские купцы и бурятские нойоны бесстыдно грабили их. Напоив охотников спиртом, они отбирали у них бесценные шкурки, одаряли взамен порохом, табаком, игрушками-безделушками и выпроваживали восвояси. Не раз на обратном пути, жестоко упившись, многие возвращались в стойбище обмороженными до увечий, становились калеками, после этого и гибли в нищете.
Удачи и лишения сроднили Тараса с людьми из соседнего племени. Кончилось тем, что он выбрал красивую девушку-эвенку и женился на ней. Свой человек среди иноплеменников, зять целого стойбища, молодой, счастливый, он жил без оглядки назад и без заглядки вперед, как живет в тайге то же пушное зверье, за которым охотился. Жена родила сына, нарекли его Бата Навой. Бывало, Тарас любовался, как молодая подруга его заботливо увертывала младенца в меха, качала его на руках и кормила грудью. То были самые счастливые дни Тараса.
Но судьба, злая завистница, ни за чем так бдительно не следит, как за счастьем людей: вскоре после родов жена Тараса тяжело простудилась и слегла. В тундре да в тайге кому было лечить ее? Там даже шамана близко не было. Тарас повез жену с ребенком в Иркутск, но и здесь больную не спасли, как ни одарял он врачей соболями. Тогда взял Тарас родной комочек свой, младенца Бата Наву, и вернулся в родной улус Тогоото.
От горя и безысходности пристрастился он к водке, стал пить и пить, пока не сделался гол как сокол. Кое-как выходил сына до десяти лет. Но для охоты не стало уже сил. Отец с сыном год от года все больше бедствовали, пока не дошли до крайней нищеты. Некогда покладистый и добрый, Тарас с годами сделался зол и неуживчив — особенно с местными богачами. В улусе говорили о нем: "Что ни случись — все от Тараса". Тогда он отправился искать свою долю в иных местах.
На большом тракте, протянувшемся на тысячи верст от Москвы через всю Сибирь, исстари стоит поселок Черемхово. Чуть больше другого какого-нибудь сибирского села, но так же, как прочие, населенный преимущественно беспортошными батраками и всяческой иной голью, он выделялся, однако, тем, что был оживленнее. Через этот поселок шла почта из европейской части России в самые далекие уголки Сибири, шли товары, проезжали казенные люди и важные государственные персоны, ослепляя местных зевак золотом и шелками. Бывало, неделями целыми день-ночь, день-ночь слышен был звон кандальный — это гнали каторжников. А кроме того, во время строительства Транссибирской железнодорожной магистрали здесь, вблизи Черемхова, нашли месторождение угля. На средства Средне-Сибирского железнодорожного управления было заложено несколько шахт, и вот в надежде прокормиться двинулся сюда голодный люд. Две с половиной тысячи рабочих копошились под землей, как слепые кроты. Эту орду обездоленных и пополнил собою отчаявшийся Тарас вместе с десятилетним мальчиком по имени Бата Нава, сыном эвенки и бурята.
Уже тогда, еще со времен декабристов написаны были тома и тома про чудесную землю, именуемую Сибирь, и про жуткий ад на этой земле, именуемой каторгой. И все же коснись души хоть малая толика тех страданий народных, и глух человек, в ком сердце не повернется, кто если и не поймет до конца, то хотя бы догадкой дойдет. Кайло да лопата, и никаких других орудий труда. Загробную тьму подземелья едва рассеивала свеча или керосиновая лампа. Полтора фунта свечей в смену— их ведь купить надо, администрация освещением не снабжала. Не снабжала она и одеждой. На что ее купить, если за смену в двенадцать часов мужчина зарабатывал рубль пятьдесят копеек, а женщина или подросток — двадцать копеек? А соглядатаи, прилипалы, надсмотрщики хозяйские — куда от них деться? Ведь у них забота забот — придраться к любому пустяку, чтобы сорвать штраф.
Длинные черные бараки, в которых жили шахтеры, были похожи на гробы, аккуратно поставленные рядом для погребения. Это сходство было так разительно, что новички, увидев их издалека, еще на подъезде принимались креститься. И не зря: еженедельно из этих гробоподобных бараков выносили гробы настоящие, старуха-смерть, косой своей орудуя, пожинала здесь обильную жатву. Двухярусные нары, убогие оконца, большей частью без стекол, заткнуты тряпьем. В мешочках, подвешенных на гвоздях тут же, в бараках, висела скудная еда, усыпанная тараканами. Умыться негде, печи только дымят, не греют, а из-под пола в зияющие дыры ветер свистит. Диво дивное: даже сам иркутский губернатор, его превосходительство, поднял голос против скотского содержания людей в Черемховских шахтах. Только, как видно, госпожа нажива сильнее оказалась самого высочайшего превосходительства: ничего не изменилось на Черемховских шахтах. Тут не скажешь, что никакой труд не позорен, что труд возвышает, будь он как угодно тяжел. Человек впрягается в лямку и ползком на четвереньках тащит груз от забоя к вагонетке, раздирая в клочья и без того ветхую одежонку, сбивая в кровь колени и локти. На четвереньках... физическое страдание удесятеряется от страдания душевного: ведь ты же не человек уже, ты скот четвероногий. После двенадцати часов такого ползанья Тарас, поднявшись на-гора, не мог стоять на ногах, похоже было на то, что он разучился ходить как человек.
Угольная пыль забивала глаза и уши, несмываемой сыпью проникала в поры тела, в горло, в легкие. Катары всех видов, бронхиальная астма, ревматизм, плеврит — не перечесть болезней. Но люди все же старались блюсти человеческий облик: после смены, превозмогая усталость, белили стены своего жалкого обиталища, чинили одежду, варили похлебку, делились друг с другом чем бог послал. Что держало их здесь? Ведь они же не каторжники под охраной, они добровольно сюда пришли. В таком широком привольном мире, под небом дивно голубым, под солнцем, щедрым для всех, в цветущих долинах, в изобильной тайге, на сверкающих лентах рек и глади озера — неужто не прожить человеку, зачем ему под землю лезть, заживо себя погребая? Мор косил людей, а их не убавлялось. Неиссякаемый родник какой-то питал это смрадное чрево. Обездоленные волна за волной, как накат Ангары, тянулись сюда за "счастьем". Но вместе с ними сначала до ушей, а вслед за тем до ума, до сердец людских из далекого далека, из-за Урала по Транссибирской магистрали достигали волны брожения: песни, ранее не слышанные, листки подметные, ранее не виданные. Эхо революции было еще отдаленное, но день ото дня все слышнее. Расстрел рабочих на Ленских приисках шквалом гнева прокатился по всей России вплоть до самых ее глухих углов. Немало людей после того побоища перекочевало и в Черемхово. Из Бодайбо с золотых приисков этапами пригнали сюда политических ссыльных.
Внешне все оставалось по-прежнему: голод, холод, штрафы, обсчеты, брань, пьянь, рвань. Трудяга Тарас все еще ползал на четвереньках, пока спина его совсем не сгорбилась. А когда он совсем одряхлел, подросток Бата Нава впрягся в ту же лямку. Но что-то уже менялось. Жена одного из ссыльных взялась учить его грамоте и была довольна, что паренек оказался не только способным, но и прилежным. Потом Бата Нава стал посещать социал-демократический кружок, и старый Тарас, привычно поглаживая на лице шрам (подарок управляющего), бдительно караулил всю ночь, пока сын его при огарке свечи читал по складам захватанную до черноты запретную газету "Товарищ пролетария".
Семь лет назад десятилетним мальчиком, держась за руку отца, он пришел сюда, в Черемховские шахты. Теперь же, удалой батыр — брови вразлет, крепок, статен, он сам ведет за руку сгорбившегося старика отца. Идут они по проселку в сторону родного улуса Тогоото. То, что они заработали за семь лет, не нужно было везти на телеге. "Богатство" их легко умещалось в небольшом заплечном мешке.
Ночь прошла, как час единый. Щели над притолокой и в ставнях уже пустили в избу дымные лучи солнца, а молодые супруги и старый Тарас все еще пили чай и разговаривали. Новый день вставал во всей красе. Старику он сулил надежду: сурова жизнь, но и она не столь уже черства и жестока, как напророчил ему Хамнай-шаман. Пусть тот шаман изойдет теперь от злости и от позора: сын Тараса вернулся цел-невредим. Молодым этот день сулил отраду свидания. Вот солнце еще чуть подымется, и они пойдут по росной траве далеко в безлюдный простор, к реке ли, к перелеску, где только птицы одни будут свидетелями их радости. Но сейчас, пока нет чужих глаз и ушей, всем троим нужно было оглянуться на прожитое, высказать друг другу многое.
— Я стал человеком там, на Черемховских шахтах,— говорил Бата Нава.— Кем бы я был сейчас, когда бы не мучился вместе с русскими рабочими, не научился грамоте у жены политкаторжанина, не слышал бы правду в том социал-демократическом кружке?
Отец неспешно отпил глоток из пиалы и, хоть знал, про что говорит сын, спросил все же:
— Кем же ты стал теперь?
— Кем стал?
— Да, я об этом спросил.
— Теперь я не овца покорная. Теперь я большевик, ученик Ленина. Я видел Ленина.
Скромно произнес эти слова Бата Нава. Но великая гордость была в его взгляде, в его осанке. Алтаргана прильнула щекой к его щеке.
— Милый мой, когда я слышу тебя — страшно подумать, что опять останусь здесь, в этой темной избе. Возьми меня с собой.
И заплакала. Бата Нава нежно гладил ее волосы, а сам глядел куда-то вдаль. Как знать — может, виделись ему башни Кремля? А может, он вспомнил, как два года назад перед прощаньем вот так же сидел обнявшись с Алтарганой? Тогда, еще не достигший призывного возраста, он, обманув комиссию, продал себя за дойную корову и золотое кольцо, поехал в неизвестность вместо сына богача Танха. "Есть теперь у вас корова,— как мог утешал он жену и отца.— Доите до моего возвращения". И так же, как сейчас, гладил ее по волосам. Алтаргана рыдала, прильнув к его груди: "Когда же ты вернешься?" А он только гладил ее, только гладил —другого утешения не было у него.
Их было 20 475 молодых бурят, призванных на тыловые работы в 1916 году. Несколько товарных эшелонов один вслед за другим тронулись в далекий путь. Вагоны для перевозки скота были скотски грязны, зловонны и набиты так, что негде прилечь. Рекрутов сопровождали несколько десятков лам, посланных Хамбо-ламой Ирелтуевым якобы для лечения людей и для ублажения их духа. Никто, однако, их не лечил, и уж тем более не ублажал. Многие заболели в пути и умерли. Мертвых выбрасывали на ходу — в простор необъятной Сибири.
Поезд Иркутск — Архангельск через семнадцать суток пути прибыл в Вологду. На вокзале народ кишмя кишел, и все сплошь оборванцы. Бата Наве заприметился мальчик лет десяти. На грязном лице его живо блестели глазенки, они так и зыркали из стороны в сторону — зырк-зырк! На нем был пиджак не по росту, явно с чужого плеча, оттопыренные карманы пиджака были мокрые. Встретившись взглядом с нерусским человеком, мальчик насторожился.
— Что у тебя в карманах? — спросил Бата Нава.
Не сводя с него глаз, мальчик стал медленно отступать и вдруг дал стрекача. Но Бата Нава его настиг и взял за руку.
— Чего тебе? Отпусти руку!
— Не бойся меня. Разве я такой страшный?
Бата Нава отпустил мальчика, отступил шаг назад, развел руками в знак миролюбия и улыбнулся. Строгий взгляд мальчика смягчился, он хмыкнул недоверчиво и вдруг залился звонким смехом, показывая пальцем на своего преследователя. Бата Нава ничего не понял.
— И такой смешной? — присовокупил он к прежнему вопросу еще один.
— Наклонись-ка!
Бата Нава смирно, подчеркнуто смирно склонился, как велел ему мальчик, а тот снял с его лица прилипшего жука и подал ему.
— Ну, это не смешно! — сказал Бата Нава, отбросив сплющенного жука.— Вот в нашем вагоне у одного человека в мешке с едой лягушку нашли.
Лягушка в сравнении с жуком показалась мальчику еще забавнее, он засмеялся опять, а Бата Нава к тому же изобразил, будто бы он брезгливо берет лягушку за лапу.
— Врагов надо вот так...— и будто бы вышвыривает лягушку из вагона.
— Твои враги жуки и лягушки? — все еще продолжал смеяться мальчик.
— У вас, у русских, есть богачи? Начальники есть?
— Е-есть...— протянул мальчик, и улыбка на его лице сменилась прежней настороженностью.
— Вот они и есть мои враги. Что же ты не смеешься? Твой отец богач? Начальник?
— Моего отца убили.
— Кто убил?
— На баррикадах...— с трудом выговорил непонятное для него слово мальчик и отвернулся.
Прибыл пассажирский поезд. Стало еще более шумно и суетно: мешки, чемоданы, корзины, сумки, тычки и ругань со всех сторон, потные носильщики, провинциальные щеголихи в шляпках, мужики в потертых картузах, бабы в лаптях, поп в рясе, чиновники, студенты, карманные воры, полицейские,— и все спешат куда-то, как на пожар.Никуда не спешили только двое чумазых — мужчина, восточный человек, и русский мальчик.
— Как тебя зовут? — спросил Бата Нава.
— Гриша
— А что в карманах у тебя?
Мальчик долго вертел носком своего стоптанного башмака, прежде чем вымолвить одно только слово:
— Хлеб...
— Хлеб, говоришь? А почему он мокрый?
— Здесь недалеко в одном доме вымыл полы...
— А-а, там тебе дали хлеб?
— Не, когда выходил, увидел в ведре с помоями, взял и — в карман.
Мальчик, стыдясь, опять принялся сосредоточенно ковырять землю носком башмака, а Бата Нава смотрел на него сверху вниз и чувствовал, как на глазах у него навертываются слезы.
— Куда же ты едешь?
— В Москву,— шмыгнул носом мальчишка.
— Не плачь, ты мужчина,— погладил его по голове Бата Нава.— Что в Москве, родственники?
— Нет. Дядька один, Миронов фамилия, с отцом работал на заводе. Мать посылает. Когда отца-то убили, так мать взяла нас с младшей сестренкой, и в деревню мы уехали. А нынче дедушка наш деревенский старый очень, не ходит даже. И мамка больная. А сестренка все еще маленькая, никак не растет...
Так, по душам беседуя, подошли они к лавчонке на перроне, Бата Нава купил краюху хлеба, воблу соленую, и они устроились тут же рядом, на бочке какой-то. Вдруг, на полуслове оборвав разговор, Бата Нава стал испуганно озираться, ринулся бежать, вернулся, заметался. Мальчик смотрел на него с испугом.
— Дядя, что такое? Дяденька!
Бата Нава рукавом вытер потное лицо и зло сплюнул:
— Эшелон ушел — вот что, парень. Мой эшелон,в котором ехал...
И вот вконец обездоленный, может быть даже больше, чем этот мальчишка, стоит Бата Нава на вокзале какой-то ему неведомой Вологды и думает — что же теперь делать ему? Котомки с пожитками и той лишился, уехала от него его котомка. А кругом кишмя кишел такой же нищий люд, как они. Оборванцы — завсегдатаи вокзалов, пропахших карболкой, вшивые, в коросте, они мечутся по свету, ездят в тамбурах, и на крышах вагонов, в бункерах, груженных углем. Все куда-то едут, куда-то едут. Куда? В поисках того, на что человек имеет право от рождения,— в поисках куска хлеба. Рваную одежду свою они меняют на кукурузную лепешку, на полугнилую капусту, на картофельную шелуху. "Счастливые" владельцы сапог остаются в опорках, сбывая отрезанные голенища за котлеты, состряпанные, может быть, из кошачьего или собачьего мяса,— кто проверит, да и надо ли проверять? Таково было братство, принявшее двух случайно встретившихся людей — русского мальчика и молодого бурята. Для посвящения в это братство не требовалось никаких документов, никаких прав и никаких обязанностей.
Миронов, с детства до седины рабочий, был слесарем на заводе "Сименс-Шуккерт". Бата Нава впоследствии не раз вспоминал, как сильно колотилось в нем сердце, когда, несмело прошагав вслед за мальчиком по обшарпанным ступеням на второй этаж, они остановились перед бурой с облупившейся краской дверью и Гриша дернул за ручку звонка. Гриша — еще куда ни шло, он ребенок, он сын человека, с которым Миронов работал и которого похоронили. Ну, а он-то, Бата Нава, взрослый детина, инородец к тому же, что за гость тому человеку, который вот-вот отворит им дверь?
Дверь им отворил сам Миронов Андрей Павлович. Он был далеко не молод, но сухощав, крепок телом. Высокий лоб придавал его облику выражение смелой открытости, а два шрама на лице не только не искажали его, но странным образом украшали. Гостей он встретил так, как если бы они всегда тут жили и только на час-другой отлучились... А между тем один только их вид кого угодно мог бы смутить: черные, будто их в саже изваляли, пропахшие чем-то затхло-кислым, в башмаках с оторванными и кое-как привязанными проволокой подошвами. В чистой комнате, куда их впустил хозяин, они стояли как изваяния, боясь ступить хоть шаг или к чему-нибудь прикоснуться.
— Вы по делам ко мне? — спросил хозяин, лишь бы спросить что-нибудь. Все же он был озадачен: когда из смежной комнаты вышла его жена, он, не дожидаясь ответа на свой вопрос, поспешил передать пришельцев на ее попечение: — Маша, познакомься с гостями.
Женщина без раздумья подала руку мальчику:
— Здравствуй. Тебя как зовут?
Тот сначала вытер рукой под носом и только после того подал эту руку женщине.
— Гриша,— сказал Гриша.
— Да неужто ты? Такой большой?
Польстив таким образом мальчику, она с благожелательным интересом обратилась затем к его спутнику:
— А вы кто будете?
— Бата Нава, Сибирь, Байкал... Простите, добрая женщина...— и виновато развел руками, стыдясь своего вида.
Миронов устроил своих гостей чернорабочими на завод, где сам работал, на тот же "Сименс-Шуккерт". Скудной платы недоставало на хорошую одежду, но зато оба друга уже не были голодны и не выглядели столь дико, как в те дни, когда встретились и приехали в стольный град. По воскресеньям они любили бродить по улицам или стоять перед витринами дорогих магазинов. За стеклами витрин был диковинный мир: окорока, колбасы, фазаны, ванильные булки, апельсины лежали там горами; красотки-манекены, как живые, завлекательно улыбались, показывая меха. Люди там, за витринами, смеялись и разговаривали, но ни смеха, ни говора не слышно было, как если бы происходило это все в каком-то большом аквариуме, под водой. Нереальным был мир и здесь, на улице, где скрипели и шаркали по тротуару хромовые сапоги со шпорами и без шпор, стучали каблучками лакированные дамские туфли, шуршали шелка, красовались шляпки с перьями, холеные руки в браслетах и перстнях. В пестрой толпе сновали юркие маклеры, спекулянты, предлагали свои услуги чистильщики обуви, отбивая дробь щетками. И почему нет покоя? Почему все так взвинчены, возбуждены — праздник ли какой или беда какая?
Вавилонское столпотворение представлял собою Сухаревский рынок. Потные, жадные, крикливые, будто с ума все сошедшие, люди толкались, что-то ища, что-то кому-то навязывая; пахло дегтем, керосином, кислой капустой, тухлой рыбой; из трактира шел вожделенный дух жареного мяса. Здесь, в этом содоме, можно было найти что угодно — от ржавого гвоздя до штыка времен Петра, от мясорубки до моторов и тележных колес, от редких книг до бульварных листков, сахарин, мыло, муку, кожу, опиум и бог весть что еще такое, что и в голову не придет. Даже деньги сами и те продавались здесь — доллары, фунты стерлингов, франки, иены, динары, марки,— все сбывалось и приобреталось по курсам, которые что ни день, то непомерно взлетали, то падали. Обанкротившиеся спекулянты торговали здесь своими штанами в заплатах, женщины торговали собой. Маклеры-проныры, шпионы, воры и воришки сновали в толпе как хищные, верткие щуки в пруду,— только держись за карман, не то обчистят.
Задаром сбывался тут лишь один товар — идеи, если идеями можно назвать крики площадных глашатаев, которые, сталкивая друг друга, по очереди поднимались на ящик из-под консервов. Вот некто остроносенький, с волосами, зализанными набок, чтоб скрыть лысину, возглашает миру радостную весть: завтра на государственное собрание соберутся представители всех буржуазных партий. "Народный генерал" Корнилов, прославленный генерал, прибыл в Москву! Расточая трели, как певчий дрозд, оратор беспорядочно размахивал руками, он вошел чуть не в экстаз, когда его столкнул с ящика здоровенный детина, косая сажень в плечах. Подняв над собою кованые с ботфортами сапоги, он проревел в толпу:
— Вот сапоги Бисмарка! Железный канцлер Бисмарк носил эти сапоги! Кто желает стать таким же прославленным государственным мужем, как великий канцлер Германии,— купите эти сапоги!
Толпа зевак окружила шарлатана, глядя на дивные сапоги, а воры в это время опорожняли карманы ротозеев.
— Пойдем, Гриша! — Бата Нава потянул за рукав друга, который вместе со всеми тоже глазел во все глаза.— Тут нам делать нечего.
В эти дни Февральской революции куда ни пойди — везде были митинги. Меньшевики, эсеры, кадеты, монархисты, яростно жестикулируя, стирали в порошок друг друга. Со стороны глядя, можно было подумать — вот непримиримые враги! Но в чем состояли их расхождения, чего они не поделили меж собой — этого никак нельзя было уразуметь. Зато многое прояснилось в речах ораторов от партии большевиков: они решительно отметали своих противников, которые как ни пестры были мастью, а все одной породы. Все они стояли за старые порядки, а рвение их потому было такое яростное, что всяк из них стремился в этой мутной воде всеобщего брожения поймать побольше карасей для себя, для своей компании. Подобно проблеску солнца в хмурое утро, когда в сыром тумане на момент четко обрисовываются и прихотливые извивы тропинок, и ясная линия столбовой дороги, в речах большевиков, ступивших на этот большак-дорогу, виден был выбор: с царем или без царя, с богачами или без них. Этот выбор покорял своей простотой. Но он и пугал этой же простотой: что ни говори, а как же все-таки без царя? И даже без богачей, совсем-совсем без них? На такое нужно было решиться Когда в тайге, добывая орех, поднимешься за шишками на вершину большого кедра — страшно глянуть вниз, замирает дух от высоты. Что-то похожее на такое чувство испытывал Бата Нава, слушая речи большевиков. К высоте надо было привыкнуть.
Андрей Павлович Миронов, как никто другой, помогал ему в этом. Гриша в те дни от темна до темна бегал по Москве связным, а Бата Нава сопровождал Андрея Павловича с митинга на митинг. День ото дня крепло в молодом бурятском парне это чувство высоты, это мужество выбора самой тяжкой, но самой верной дороги. Стоя в толпе и слушая Андрея Павловича, Бата Нава вместе со всеми аплодировал, да так, что потом не сразу догадался — от чего у него так горят ладони.
Рабочие Москвы объединялись. Когда на "Сименс-Шуккерте" стали формировать красногвардейский отряд, Бата Нава одним из первых записался в него. Это было незадолго до того дня, когда боевой корабль, названный именем богини утренней зари, возвестил человечеству зарю его новой истории. Революция! Похоже было, что от выстрела "Авроры" рухнула какая-то незапамятно давняя, вконец истлевшая плотина, и поток со стремительностью наводнения хлынул по всей огромной стране из конца в конец. Революция! Ну, держись теперь, Бата Нава! Тебя никто не тянул на аркане на эту дорогу, сам выбрал. Праздником революция будет потом, когда победит. .
Андрей Павлович ушел на фронт комиссаром одного из отрядов Красной Армии. Перед уходом он наказал жене беречь Гришу, как сына, а Бата Наву определил на курсы пулеметчиков в Лефортове.
— Будешь хозяином своей родины,— сказал он ему на прощание.— Учись быть хозяином.
Бата Нава учился. "Максим", "гочкис", "льюис", "шоша", "кольт" — эти пулеметы и другое оружие он теперь разбирал и собирал почти вслепую, не глядя. Добрая женщина, жена политкаторжанина, научившая его читать по слогам, может быть, сама не знала, какую тягу к свету пробудила она в бурятском парне-шахтере. Здесь на курсах Бата Нава научился не только бегло читать, но и писать. Что за великое благо — учиться! Даже в разруху, в холоде, в голоде, когда то и дело мерещится корочка хлеба сверх скудного пайка, или картофелина, или кружка горячего чая. Помнится, их культинспектор, бывший сельский учитель, принес пожелтевший от времени двенадцатилетней давности журнал "Вестник воспитания". Он раздал всем по листку бумаги, раскрыл журнал на закладке и велел писать под диктовку: "В Российском государстве для всеобщей ликвидации неграмотности требуется: среди мужчин — 180 лет, среди женщин — 300 лет, среди малых народов — 4600 лет".
— Написали? А теперь сложите хорошенько каждый свой листок и сохраните. Особенно постараться надо курсанту Бата Наве: ведь ему этот листок придется хранить четыре тысячи шестьсот лет!
Дружным смехом ответили курсанты на шутку: где ты сейчас, глубокомудрый прорицатель из "Вестника воспитания"?
Все бы хорошо, только совесть тревожила: молодая Республика в огненном кольце, битва идет смертная, латышские стрелки, охранявшие Кремль, ушли сражаться, а они все еще учатся.
Впрочем, Кремль без охраны оставить было нельзя, и тогда эту обязанность возложили на курсантов пулеметного училища. Опять дивился Бата Нава — верилось и не верилось: он, бурятский батрак; он, совсем еще недавно бесправный инородец; он, выросший в нищете, во тьме шахтных забоев; он... Но лучше не думать об этом. Часовому на посту не полагается отвлекаться, тем более на внутреннем посту, на втором этаже Совнаркома. Здесь, товарищ Бата Нава, твой слух должен быть как у таежного соболя, глаз как у горного беркута. Слышишь — чьи это шаги по ступеням лестницы? Кто идет — мужчина ли, женщина, молод ли, пожилой ли, один или двое? По слуху определи-ка, часовой. А вон на другом конце коридора кто-то быстро прошел и скрылся. Ну-ка, скажи, что за человек, за три-четыре секунды успел ли ты его разглядеть? Поглощенный такими упражнениями, наш бдительный часовой не увидел, как за спиной у него бесшумно поднялся снизу какой-то большой узкий ящик и, щелкнув, остановился. Бата Нава мгновенно обернулся на щелчок, взял ружье на изготовку и отступил назад. Из "ящика" вышла женщина.
— Ваш пропуск! — с испугу крикнул Бата Нава, голос эхом отозвался в пустом коридоре.
Женщина слегка улыбнулась, показала пропуск и прошла. О, господи, в том пропуске значилось: Крупская Надежда Константиновна.
В казарме бывшего Екатеринославского полка, где теперь разместились курсанты, к Бата Наве подошел товарищ.
— Что ж это ты, дружище Баташа, сам пугаешься на посту и других пугаешь?
— С чего ты взял, что я испугался? — обиделся Бата Нава.
— Так я же в другом конце коридора стоял и видел, как ты наставил винтовку на Надежду Константиновну. Разве можно так с женщиной обращаться?
— Так она же на лифте поднялась! — подсказал кто-то со стороны.— А он лифта не видел никогда, вот и струхнул.
— Приехал бы ты в наши края,— нашелся с ответом Бата Нава,— увидел бы трехметровое чудище с двумя горбами, с длинной шеей, лохматое, так бросил бы ружье и убежал с мокрыми штанами.
— Ты мне баки не заливай! Таких чудищ нету уже сотни тысяч лет.
— Как это нет? То ж верблюд! Обыкновенный верблюд. Насмешник озадаченно скреб пятерней затылок, товарищи кругом смеялись; ловко вывернул Бата Нава.
— Ты чего, Бата, в партию заявление не подашь? Теперь в самый раз.
Товарищи все на шутку сводили, а Бата Нава без всяких шуток такую думку имел. Посты в Кремле были у всех ворот под башнями, возле Оружейной палаты, возле Успенского собора, у дверей правительства. Самыми почетными из них были пост 19 и пост 27: курсанты, стоявшие там, не раз видели Ленина и очень гордились этим На эти посты назначались одни члены партии, да и то не все, а только ротные активисты. И Бата Нава решился — подал заявление. Однажды, назначенный на пост у Спасских ворот, Бата Нава не пропустил в Кремль человека в автомобиле. Тот попросил вызвать начальника караула. Начальник, мигом явившийся, тотчас, разумеется, пропустил Ленина в Кремль. А наш Бата Нава после этого впал в уныние: днем и ночью мечтая увидеть Ленина, увидел наконец, и вот такой конфуз! В казарме товарищи утешали его, только от их утешений было еще горше.
Вдруг вошел комендант Кремля, курсанты живо вскочили. А тот, оглядев всех, подошел к буряту:
— Владимир Ильич позвонил мне и велел передать: часовой у Спасских ворот отлично несет службу. Поздравляю вас, товарищ! — и пожал руку Бата Наве.
...Середина 1918 года. Кто мог бы тогда нагадать-напророчить: победит ли Республика или будет потоплена в крови. На улицах, примыкавших в Кремлю, еще оставались следы недавних боев с юнкерами — валялись снарядные гильзы, битые кирпичи, бревна. А на окраине страны десант за десантом высаживались вооруженные до зубов войска Америки, Японии, Англии, Франции, поднял мятеж шестидесятитысячный чехословацкий корпус. Объединенные силы контрреволюции за короткий срок захватили Пензу, Сызрань, Челябинск, Новониколаевск, Иркутск. Государственные, коммерческие и частные банки враждебного окружения не скупились на золото в предвкушении крупных барышей после падения Советов.
Середина 1918 года... Одиннадцать фронтов общей протяженностью в десять тысяч километров — где взять столько сил, столько мужества, столько веры в победу, чтоб победить? И курсанты вслед за латышскими стрелками отправились на фронт.
Бата Нава получил назначение в Бурятию — на родном языке донести до своего народа правду о революции.
Уже рассвет заглянул в окно, когда Бата Нава закончил свой рассказ, но старик и женщина все еще ждали чего-то, и думалось им, что хорошо бы вот так же, пусть трудно, но все же благополучно жизнь пошла бы и дальше, в будущее, перед которым всегда так робок человек. Алтаргана поглядывала сбоку на своего суженого, изредка прикасаясь щекой к его щеке и неустанно заплетая и расплетая конец своей длинной косы. Старик Тарас сидел напротив молодых. Он в упор смотрел на них, как большая грузная птица, не мигая и округлив глаза. Лицо его ничего не выражало, и только шрам, побагровевший больше обычного, да крупный кадык, ходуном ходящий вниз-вверх по горлу, выдавали его состояние. То, что он слышал, рождало в нем гордость за сына и вместе с тем горькое осознание собственной, теперь уже невозвратно загубленной жизни.
— Вот все,— вынужден был добавить Бата Нава, чтобы хоть как-то прервать затянувшееся молчание.
Старик тяжело задышал, распахнул халат, обнажив багровую грудь, и встал.
— А что сделал я, на что истратил жизнь? — застонал он от внутренней боли.— Сынок, ты дальше пошел. Так иди же еще дальше, иди! И за себя, и за меня...
...Не долго пришлось Бата Наве погостить в родительском доме, побыть с любимой женой. Спустя два дня, после полудня, заехал за ним на телеге русский старик, и Бата Нава попрощался с женой и с отцом у брода через Ангу. Долго еще оглядывался Бата Нава: старик и женщина все стояли и смотрели ему вслед, пока проселочная дорога, прихотливо извиваясь, не увела телегу за перелесок.
Здесь, за перелеском, путникам в телеге повстречались два всадника. То был Борсо Танхаев в сопровождении того же самого табунщика слуноподобным лицом. Заметно навеселе, горделиво красуясь на сытом коне, Борсо первым поднял руку с плетью на запястье:
— Мэндэ! (Здравствуй!) — сказал
— Сайн! (Привет!) — отозвался Бата Нава, спрыгнув с телеги. Он был рад встрече: хорошо уезжать с сознанием того, что заплатил все долги
— Что-то ты, Бата Нава, мало погостил. Куда торопишься? Да без припасов,— заглянул Борсо в телегу.— Нет хлеба, так попросил бы у наших, зачем связался с чужаком?
— Не пойму тебя, Борсо: кто тут кому свой, кто чужой?
— Аи-аи, Бата Нава. Пили воду из одной реки, и вот не стал узнавать соседа. Или забыл, сколько раз кланялся смиренно: "Танха-отец, дайте чашечку муки".
— Как же, помню, не забыл. Потому и различаю где "наши", где ''ваши".
— Умником стал... Сразу видно — не в здешних краях мудрить научился. Здесь не Москва, плюнь на все. Вот выпейте-ка лучше.
С этими словами Борсо вынул из кармана уже выпитую до половины бутылку и подал ее Бата Наве. Тот взял бутылку, глядя в упор на врага своего, сильным броском швырнул ее назад, через плечо и сказал:
— Спасибо. На закуску понюхать чего найдется ли? Благодушное превосходство будто водой смыло с лица Борсо, он помрачнел
— Считал за враки, но теперь верю: сын попрошайки Тараса вернулся собакой-большевиком. Просит дать ему понюхать... Он всех обнюхивает — кто богатый, кто начальник! И норовит за ляжку ухватить. Свору вашу белые отогнали далеко за Байкал. Ты что же, один будешь здесь всех обнюхивать? Или вдвоем вот с этим стариком?
Не теряя спокойствия, Бата Нава успехнулся и, начиная с мизинца, стал поочередно загибать пальцы на правой руке:
— Один — всего лишь один. Два — уже лучше, чем один. Три — еще лучше. Четыре — совсем хорошо. А пять — вот что получится!
— Ха-ха, голодранцы объединились в кулак! И что же?
— А вот что!
Борсо не успел и моргнуть, как сильный удар вышиб его из седла. Бата Нава не дал ему подняться. Сдернув уздечку с его коня, он с силой хлестнул Борсо, тот снова упал, а конь заржал в испуге и ринулся в степь. Старик-возница на телеге сидя, бдительно наблюдал за этим поединком. Он ждал, что спутник Борсо бросится ловить ускакавшего без уздечки коня, но тот спрыгнул с седла и кинулся на помощь хозяину.
Борсо, изловчившись, ударил Бата Наву ногой. Тот в ответ поднял на нем его халат, обернул им голову Борсо, с яростью принялся нахлестывать его теперь уже по голой спине. А старик тем временем, следя за лунолицым табунщиком, бегущим на помощь хозяину, стеганул его бичом. Длинный ремень бича захлестнул ему шею, от внезапного удушья табунщик побагровел, захрипел, а старик осторожно, как тайменя, клюнувшего на крючок, потянул его к себе
— Иди сюда! Не задушу тебя, дурачок, не бойся. Иди сюда. Вот так, поближе, еще ближе...
Бата Нава бросил наконец уздечку. Борсо вскочил на ноги, но поединок был уже проигран — он понял это, глянув в глаза Бата Навы: в них было столько ярости, что дюжина табунщиков не помогла бы сейчас своему господину.
— Знаешь, за что я бил тебя,— сказал Бата Нава.— Никому не говори об этом, не позорься!
...Изнывая от позора больше, чем от побоев, Борсо едва держался в седле. Табунщик, сидя на крупе коня позади, поддерживал своего хозяина и одновременно понукал коня без уздечки, шедшего впереди.
А двое путников на телеге ехали вдоль берега Анги-реки в обратную сторону. У этих четырех людей, встретившихся на дороге, были дороги разные.
Батожабай Д. Горные орлы. Роман. Улан-Удэ, ОАО «Республ. типография», 2001.-311 с.