Похищенное счастье.
Книга первая «ОДИНОЧЕСТВО»
Глава первая 1
1.АРЕСТ ПРЕСТУПНИКА
Когда на забайкальскую тайгу надвигаются январские морозы, медведь лежит в теплой берлоге, а хозяином тайги и степей становится волк. Совсем худо приходится мелким птахам. День-деньской мечутся они в поисках пищи и, обессиленные, замертво падают на землю. Куропатки забираются под снег, сороки жмутся к юртам и амбарам — поближе к людям.
Но и людям не легче. В непогоду хорошо сидеть на мягком войлоке в теплой юрте. Но многие араты зимуют в дырявых юртах, и на очаге у них только суп из костей да жидкий чай. Когда юрта начинает дрожать на ветру, люди обращают слезящиеся от дыма глаза к бронзовым бурханам, моля богов защитить от непогоды их жилища и скот, не дать помереть детям.
В один из таких морозных дней 1884 года по снежным сугробам, через примолкшие степи в разных направлениях мчались всадники на заиндевелых, с сосульками у ноздрей, лошадях. От юрты к юрте, от улуса к улусу — по всей Aгe — всадники разносили новость.
— В Агинский дацан прибыл учитель Далай-ламы Туван-хамбо.
— Приезжайте в дацан, получите благословение святого!..
В течение суток вся степь вокруг Агинского дацана была истоптана тысячами копыт. Хозяева стад, отар и табунов степенно ехали в санях. Их сынки и дочки, разряженные в цветные халаты, лихо проносились на оседланных скакунах. Двигалось немало и бедных повозок. Много людей шло пешком, брели больные, волоча ноги.
Вдоль заборов поселка стояли привязанные в ряд лошади, над ними клубился пар. Ходили ламы в желтых одеяниях, молодые женщины в теплых шелковых халатах, бедняки в рваных шубах. Все дома были уже заполнены постояльцами. Люди развязывали кожаные мешки, вынимали сумки, туески, свертки, оттаивали привезенные с собой масло, сливки, пенки. Потные, измученные хувараки кипятили воду в котлах, варили мясо и суп.
Вдруг на вогнутой крыше храма, на всех ее четырех углах, показались ламы с длинными трубами — и призывные звуки понеслись далеко окрест. На звуки этих труб паломники устремились к дацану. Скоро на площади собралась толпа. Возле дверей храма, украшенных искусной резьбой, на олбоках восседали ламы, приезжие чиновники, богачи, не знающие счета своим стадам.
Аламжи хотел первым поклониться высокорожденному ламе. Плечами раздвигал он толпу, прокладывая дорогу себе и жене с двумя ребятишками.
— Куда лезешь?
— Оборванец...
Здоровенные парни стали на его пути живою стеной. Не отвечая на ругань, Аламжи молча нажал на эту стену плечом, она колыхнулась и раздалась.
Распахнулись красные двери храма, и богомольцы увидели девятерых хувараков, несущих перед собою олбоки. Совершив молитвенный круг по ходу солнца, они сложили олбоки один на другой и удалились.
"Получу благословение святого — на всю жизнь от бедности избавлюсь", — шептал Аламжи, протискиваясь все ближе. Наконец он оказался даже впереди тех, кто сидел на олбоках. Его жена, прижимая одного ребенка к груди, а другого подталкивая вперед, продвигалась за мужем, не спуская благоговейного взора со святых дверей.
Богач Намдак, глядя на двери храма, заклинал:
— О боги! Пусть по вашему повелению стану я самым большим чиновником! Пусть в моих стадах будет столько скота всех пяти видов, сколько не было ни у кого!..
Гулва-нойон, восседавший по соседству с Намдаком, услышал его молитву и покачал головой: зачем этому бестолковому чины и богатство?
У женщин были другие молитвы. Толстая рыжеволосая жена Намдака, ни разу не рожавшая за долгую супружескую жизнь, глядела на храм, и из глаз ее капали слезы.
— Благослови, святой Туван-хамбо, и пусть боги пошлют мне ребенка.
Сзади стояла черная худая женщина. У этой не было ни мужа, ни детей.
—Даруй мне семью, высокорожденный учитель, — шептала она. — Не дай потухнуть моему очагу.
О чем же пришли просить оттиснутые в задние ряды бедняки, задавленные нуждою и болезнями? У каждого из них была своя надежда. Один Шара-Дамба, батрак и безбожник, стоявший позади толпы, давно уже не верил ни земным, ни небесным святым...
Семилетний Булад, сын Аламжи, крепко ухватившись за руку матери, с нетерпением ждал, когда появится живой бог. Словно в ответ на его желание из дверей храма вышло шестеро лам. Они несли самого Туван-хамбу в желтом паланкине, покрытом шелком и украшенном золочеными узорами.
Над толпой пронесся шум, подобный протяжному стону. В мгновение ока люди сдернули шапки и низко склонились. Когда же они подняли головы, Туван-хамбо сидел уже на девяти олбоках и медленно перебирал янтарные четки. На голове его была остроконечная желтая шапка, на плечах — пурпурный орхимжо3. Его лицо, словно отлитое из бронзы, было неподвижно, глаза устремлены вдаль, поверх толпы. Полевую руку Туван-хамбы люди увидели агинского тайшу Намсарая в синем шелковом халате, опоясанном широким красным кушаком, за который был заложен длинный нож в серебряной оправе. Густые брови, нависшие над узкими глазами, делали его похожим на хищную птицу. Богачу из богачей в степной Aгe каждый обязан был повиноваться. Но грозный вид тайши не мог угасить ненависти к нему. Скупец никогда ни монеты не платил батракам. Он был способен отодрать подкову с копыта подохшей лошади, сорвать украшение с только что умершего родственника, от скупости он мог варить себе суп из шкуры. Презрение к нему было так велико, что в народе говорили: "Намсарай от жадности может проглотить собственный плевок".
Отдав должное Намсараю, люди перевели взгляд на плешивого человека, сидевшего по правую руку Туван-хамбы. Эполеты и шашка в золоченых ножнах выдавали в нем важного русского чиновника. Так оно и было: справа от Туван-хамбы сидел приамурский генерал-губернатор барон Корф.
Паломники еще раз застыли в поклоне, а когда подняли головы, впереди Туван-хамбы уже возвышался большой медный котел с двумя ручками. Все знали, зачем здесь котел: ведь столько раз люди бросали в него золото, серебро и медные монеты. Возле котла на олбоках расположились настоятель Агинского дацана и Самбу-лама. В холеных руках лама держал бумаги, куда заносил имена тех, кто жертвовал лошадей, коров и овец. Немало было верующих, которые отдавали богу последнюю коровенку. Сегодня этот список пополнится...
Туван-хамбо сидел на олбоках, плотно сжав тонкие губы. Он ждал, когда молящиеся после третьего поклона подойдут к нему для благословения.
Много лет назад, еще до возведения в сан хамбо-ламы, он был настоятелем этого дацана, затем отправился в Тибет, в монастырь Брайбан, где изучал языки и богословие. Наконец после десятилетнего обучения он получил звание лхарамбо. Когда эта весть дошла до Бурятии, во всех дацанах отслужили большие молебствия . А потом Туван-хамбо стал учителем самого Далай-ламы.
Ламы уже растолковали паломникам, что приехал он по весьма важному делу — отстаивать желтую веру перед русским царем. Попы-миссионеры и чиновники прибегали к обману и насилию, чтобы склонить бурят к христианству, и забайкальские ламы послали жалобу Далай-ламе. Далай-лама Тринадцатый обратился со специальным посланием к генерал-губернатору. Тут-то и прибыл в Забайкалье Туван-хамбо. Миссию свою он исполнил, добившись разрешения на постройку новых дацанов на далекой окраине России.
Сейчас, когда Туван-хамбо собирался в обратный путь, прибывший из Петербурга генерал-адъютант барон Корф вызвался сопровождать его. Такая честь Туван-хамбе была оказана неспроста. Царскому правительству не выгодно было ссориться с ламами, держащими в повиновении большинство людей. Конечно, простые араты не вникали в эти тонкости, они знали одно: Туван-хамбо защитил желтую веру, добился разрешения на постройку новых дацанов. Вот почему собралось много народу, почему люди с усердием клали поклоны и перед святым Туван-хамбой, и перед генерал-адъютантом Корфом...
Наконец богачи один за другим потянулись к Туван-хамбе. Получив благословение, каждый по несколько раз обходил храм по ходу солнца.
Приближался к Туван-хамбе и Аламжи. Вдруг чьи-то сильные руки ухватили его за локти. Аламжи не успел пустить в ход кулаки, как руки его были перехвачены железной цепью.
— Не шуми! Ступай туда!
— В наручниках далеко не уйдешь!
Толкая Аламжи в спину, двое полицейских вытащили его из толпы и повели с собой.
— Аба, куда ты?! — закричал маленький Булад. Жена тоже рванулась было к Аламжи, но ее оттеснили.
— У твоего муженька будет хорошая юрта...
Она вскинула глаза и увидела богача Намдака с лисьей шапкой в руке. Его глаза — один маленький, другой побольше — воровато бегали, рот с двумя сгнившими зубами приоткрыт.
— С начальником поругаешься — лишишься головы. С собакой подерешься — потеряешь подол,— заглянул в лицо женщины Намдак.
Жалма хотела крикнуть Намдаку: "Ты и есть собака!", но сдержалась. Значит, Аламжи чем-то не угодил им, его отвезут в Читу и запрячут в тюрьму! Что же такое сделал Аламжи?..
С новой силой хлынула толпа, оторвала от матери Булада, завертела его и поглотила.
— Люди добрые, спасите! Сына затопчут! — закричала Жалма. Косы у нее расплелись, волосы рассыпались по плечам. Несчастная мать продолжала взывать к помощи, но все были глухи к чужому горю, думая только о том, как бы вымолить счастье для себя. Подобно стаду в тесном загоне, люди напирали друг на друга, ища выхода. Им казалось, что выход там, где восседает святой Туван-хамбо.
И все же нашелся человек, который посочувствовал бедной женщине. Это был Горбун. Припадая на одну ногу и размахивая костылем, пробивался он туда, где лежал маленький Булад. На мгновение Жалме показалось, что толпа поглотила и сына и Горбуна. Но вдруг толпа расступилась, и Жалма увидела Горбуна, склонившегося над Буладом. Прикрывая ребенка своим телом, тот бил людей костылем.
— Урод! Паршивая собака! — ругались вокруг.
— Какой вы добрый... Чем отблагодарить вас?
Жалма положила руку на плечо Горбуну и посмотрела ему в глаза.
Когда поклонение закончилось, ламы низших званий, хувараки и приезжие разбрелись, а высшее духовенство направилось в храм определить меру любви народа. Такой мерой считались пожертвования. И настоятель дацана, и мудрый Самбу-лама остались довольны: за день было собрано восемь тысяч рублей, шестьсот голов скота, тридцать девять пудов топленого масла, не считая того, что успели припрятать проворные служки и казначеи.
В сумерках то там, то тут мелькали желтые ламские шапки, красные, через плечо, ленты, цветные халаты. Даже в такой день ламы оставались верны себе: они искали женщин.
Жалму знобило. Она шла по узенькой улице, думая только об одном — найти добрых людей, которые приютили бы ее и детей на долгую зимнюю ночь. Жалма все шла, пока не очутилась на краю поселка. Из дома доносились веселые голоса.
— Зайдем, эхэ! Зайдем в этот дом.
И Жалма, подойдя, осторожно потянула дверь на себя. Когда осели клубы ворвавшегося с улицы морозного пара, она увидела множество людей, а среди них Намдака и гулву-нойона. На северной половине сидели разряженные женщины. Рукава их ярких халатов были оторочены соболиным мехом, воротники вышиты золотыми нитками. В желтых лакированных чашках на низеньких столиках дымилась лапша, в больших фарфоровых тарелках лежали колбасы из мясного фарша с мозгами, из конского сала с печенью, из сараны и сухой черемухи, сваренной в сливках, высились груды сушеной пенки... Человек, ближе других сидевший к дверям, взглянул на вошедших. Булад обрадовался: наверное, дядя даст ему поесть!
— Вы кто такие? — спросил тот.
— А, это та самая! Каторжанина укрывала вместе со своим муженьком.
Бритоголовый лама, рубивший мясо для буз, обернулся.
— Вы за-ачем сюда?
Все одновременно повернули головы к вошедшим. Их взгляды были красноречивее слов: "Убирайтесь прочь!"
Жалма опустила голову, теснее прижала к себе маленького, взяла за руку Булада и вышла. Оскорбительный смех, словно удар хлыста, обжег ее щеки.
Скоро впереди показался дощатый сарай. Сквозь щели пробивались отблески очага.
— Может, здесь наш аба? — захныкал Булад.— Пойдем туда, эхэ, пойдем...
— Пойдем, сынок...
Жалма распахнула дверь и, не останавливаясь у порога, прошла вперед. При свете пламени она увидела людей, сидящих на расстеленной лошадиной шкуре. Они держали в руках деревянные чашки и вкусно причмокивали. Их суп был сварен, конечно, из выброшенных богачами костей, заправлен ржаными зернами и диким луком. Но все же запах его теплой волной обласкал вошедших.
— Сыночек, подойди сюда... — повернулась женщина, стоявшая у котла с поварешкой.
Булад хотел было сразу подбежать к ней, но в нерешительности потоптался на месте и поглядел на мать.
— Иди, иди!
Жалма тоже подошла к женщине. Она сразу узнала ее: не один раз встречались они в степи. Женщина знала об аресте Аламжи. Чтобы хоть как-нибудь подбодрить Жалму, она сказала:
— Кто на горячую еду приходит, тому удача выпадет.
С этими словами она налила супу в две деревянные чашки и подала Буладу и Жалме. Люди на полу потеснились, пропуская женщину с детьми поближе к очагу. Завязался разговор.
— Я молил Туван-хамбу, чтобы все жили хорошо, — закашлявшись и хватаясь за грудь, говорил седой старик.
— А я просил святого, чтобы дети наши выросли здоровыми.
— Чтобы размножался скот.
— Чтобы над головой всегда была юрта, а в очаге огонь... Помолившись, с надеждой в сердце, люди стали укладываться
спать. Они уповали на богов, на святого Туван-хамбу, который, чудилось им, разом может изменить их судьбу. Сейчас они не думали, что свободная жизнь, счастье их детей, кров и пища достанутся в жестоких боях ценой крови и слез.
Тут же, у очага, примостилась и Жалма с детьми. Сон не шел к ней. Мысли перенесли ее в прошлое...
Стояла темная вьюжная ночь. Ветер сотрясал юрту, свистел и стонал, как стонет раненый человек. В щели жилища проникал снег. Прижимая к груди Булада, Жалма в страхе ждала, что юрта вот-вот опрокинется, и ветер унесет ее в степь. Как-то там Аламжи? Уж не замерз ли он в степи?
Аламжи не замерз. С ним вот что было. Когда к ночи разыгралась метель, он загнал табун в падь, спешился и прижался к одинокому дереву. Так стоял он, прислушиваясь к свисту ветра и вою волков, пока не уловил другие звуки, совсем не степные.
Вскочив в седло, Аламжи ударом хлыста заставил коня идти против ветра. Вскоре табунщик нашел человека, ветер над ним уже наметал сугроб. Аламжи взвалил его в седло и привез в юрту. Жалма хорошо помнит изможденное лицо ночного гостя, его полосатую куртку под ветхим полушубком. Сомнений не было: в их юрте нашел убежище беглый каторжник.
Ни Аламжи, ни Жалма ничего не жалели для гостя, и тот быстро поправлялся. Он уже помогал Жалме в ее несложном хозяйстве, возился с Буладом, а по вечерам за скудным ужином рассказывал о больших русских городах, расспрашивал хозяев, как живут их сородичи. Хороший это был человек... Вскоре начал он поговаривать о том, что пора ему идти своей дорогой. Иногда он садился на низенькую скамеечку возле окошка, затянутого бычьим пузырем, и подолгу к чему-то прислушивался. Однажды Жалма перехватила его взгляд. Долго потом она вспоминала этот взгляд, полный печали. Так смотрит, наверное, раненый орел в родное небо. И когда он сказал, что уходит, Жалма не стала его отговаривать, как прежде. Она поняла, что его не удержать.
Аламжи снял с гвоздя козью шубу и протянул ему. Тот принял подарок, а потом обнял хозяина и поцеловал в обе щеки.
- Спасибо тебе, друг. Бедняки никогда не будут врагами беднякам, хоть и разным богам они поклоняются.
Проводил его Аламжи, указал ближайшую дорогу на Читу и уже поздней ночью вернулся в юрту. Он не знал, что этот человек был важным государственным преступником, что он побывал в Александровском централе и Шлиссельбургской крепости, в казематах Харьковской тюрьмы и на Карийском руднике, недалеко от Аги, откуда он и бежал. Ничего этого Аламжи не знал. Но он помог ему, как может помочь в беде только бедняк бедняку.
Зато Жалма сердцем и разумом женщины поняла больше, хотя ей и не часто приходилось разговаривать с русским. Она догадывалась, что какие-то смелые и сильные мысли помогают этому человеку переносить невзгоды. Да, он многое бы им рассказал, если бы не ушел так скоро.
Книга вторая «В БУРЮ».
Глава третья 1.
СТОЛИЦА ПОДНЕБЕСНОЙ ИМПЕРИИ
Семьдесят верблюдов, навьюченных тюками величиной с копну, медленно двигались по дороге к Пекину. Во главе каравана, ведя за длинный повод верблюда-самца, шел высокий человек с подоткнутыми полами монгольского терлика. Размеренной походкой он и сам напоминал уставшего караванного верблюда. Это был "передовщик", главный из семи караванщиков. В его обязанности входило наблюдать за общим порядком и задавать нужную скорость во время переходов, определять место и время привалов, ночевок, дневок. За это он получал плату чуть повыше рядового своего собрата. Вторым лицом в караване считался "задевщик", шедший в самом конце. Он следил, чтобы не отстал верблюд, подбирал случайно упавшую кладь, предупреждал, если позади их догоняли подозрительные люди.
Караван подходил к Пекину. Вскоре постройки образовали улицу. Белые штаны и рубашки, широкополые соломенные шляпы, платки...
Головной верблюд с высоты своего роста оглядывал толпу. Стали попадаться торговцы прохладительными напитками, фруктами, сладостями, пирожками. Горели переносные печурки, шипели раскаленные сковороды, на которых что-то жарилось, парилось и пеклось.
Караван миновал ворота Пекина и вступил в город. Передний верблюд замотал головой, брезгливо выпятив губы. Передовщик время от времени покрикивал на него, дергал за повод, а сам разглядывал цветные вывески над магазинами и ресторанами, крыши домов, маленькие пруды, обсаженные кустарником, каналы.
Вскоре внимание караванщиков привлекли стены Запретного города, где живет скрытый от всего света повелитель Китая — богдыхан. Внешним поясом Запретного города служил широкий канал. Над стенами в некоторых местах виднелись верхушки деревьев, возвышались крыши и купола дворцов.
— Сайнбайна!
— Мэндэ, мэндэ! — обрадовался передовщик и пожал руку
незнакомому сородичу. — Вы за нами?
— Да, провожу вас до складов Бадмаева.
Верблюды почувствовали конец пути и пошли ходко. Вскоре миновали обшитые железом ворота и оказались на широкой площади, окруженной высокими глинобитными стенами. Началась разгрузка тюков с шерстью и кожей. На шум возле головного верблюда явился главный приказчик Бадмаева господин Степанов.
— Что тут стряслось?
— У передних верблюдов недостает четырех тюков, — объяснил один из русских. Указав карандашом на Аламжи, он добавил: — Вот у этого молодца не хватает... У четырех верблюдов по тюку...
Степанов разразился бранью:
— Собака! Потерял самую дорогую шерсть. Может, ты успел ее продать?
— Я не умею воровать, — сдержанно ответил Аламжи Степанову. Приказчик выхватил у него из рук бич и, размахнувшись, полоснул
его по лицу:
— Собачье отродье!
Аламжи зашатался, но устоял. Из носа хлынула кровь, багровый рубец пересек лицо. Шрам на месте правой брови пополз вверх, глаза сузились, он прикусил губу и смолчал.
Вечером в просторной фанзе, где жили служащие фирмы Бадмаева, сдав груз и получив расчет, уставшие караванщики развлекались кто как мог. Уже отведавшие рисовой водки, они резались в карты с младшими приказчиками и амбарщиками бадмаевской базы. Лишь Аламжи отказался от всего, как только переступил порог, он лег на топчан. Прикрывшись дырявым терликом, он обдумывал свое положение. Денег ему, понятно, не заплатят. Приказчик заставит его в течение года работать в Пекине, чтобы покрыть долг. А через год, возможно, сюда приедет хозяин, он и решит, как быть дальше. Куда же все-таки могли деваться злополучные тюки? Ведь он видел их, когда караван уже вступил в город.
— Что с тобой, передовщик? Голова болит?
Аламжи открыл глаза. Над ним склонился какой-то мужчина. "Как похож этот человек на Осор-ламу", — подумал Аламжи.
— Ты не Осор ли? Очень похож...
— Что с тобой? — рассмеялся Осор, ибо это был действительно он. — Не узнал приятеля... В самом деле, ты болен.
Перед Аламжи стоял чистенький человек, одетый в новую китайскую одежду. Он получил у приказчика расчет и сразу же пошел толкаться по шумным лавкам, облюбовал себе штаны и хурму, побрился и вымылся у цирюльника.
Глядя на тоскующего Аламжи, Осор грустно качал головой. Он знал историю Аламжи, как, впрочем, и все в караване. Он успел даже подружиться с этим парнем, таким могучим и таким беспомощным.
Во всем они сходились, пока разговор не заходил о желтой вере. Избороздив моря и океаны, побывав в дальних странах, испытав застенки Тауэра, познакомившись с писаниями англиканских архиепископов, Осор пришел к убеждению, что нет ни монгольских, ни английских, ни китайских богов. И второго рождения никогда не наступит, потому что душа умирает вместе с телом. Значит, смирение, воздержание и покорность ничего не дадут, и не обретешь ты нирваны. Есть солнце, есть земля, есть человеческий разум и есть жизнь, которая больше никогда не повторится для одного и того же человека. Надо жить, пока тебя не снесли на съедение грифам, жить так, чтобы тебе улыбалось небо, чтобы женщины тебе дарили поцелуи и сам ты кратким бытием своим, жаром сердца помогал другим людям достойно прожить отпущенные природой годы. Осор выкинул свою священную шапку — ободой.
— Бога нет! — решительно заявил он своему другу. — Не долго довелось мне быть в России, но сколько раз я слышал там и от простых, и от вельмож: "На бога надейся, а сам не плошай". Мудрые слова. А ты жил среди русских и ничему не научился... Не называй меня больше ламой.
Аламжи слушал Осора стайным ужасом. Он не мог не согласиться с доводами Осора. Но как же так: всю жизнь поклоняться божествам — и вдруг отвернуться. Чему же тогда верить?
— Не могу я... — умоляюще смотрел на него Аламжи. — Не могу. Вот попал я однажды в тюрьму. Кто вызволил меня, к детям, к жене вернул? Святой Туван-хамбо. Кто купил юрту, корову, лошадь семье моей? Самбу-лама за счет Агинского дацана.
— Туван-хамбо, говоришь? А знаешь, сколько мучений я перенес из-за него, сколько крови пролилось по прихоти Тувана? Он отправил нас безоружными на верную гибель. Он знал это. И не позволил взять с собой ни одного ружья, доброго ножа не было даже у нас. А какие крепкие ребята были! Их всех перерезали, как баранов, остался я один...
Оставив Аламжи в покое, Осор ушел.
Аламжи никак не мог ни уснуть, ни впасть в забытье. Ничего не оставалось, как обратиться к нерадостным своим воспоминаниям.
Шобдок-лама погиб ни за что ни про что. Да и он, Аламжи, не думал, что останется живым. После схватки с разбойниками он блуждал, пока не выбился из последних сил, и очнулся в дымной фанзе бедного китайца-огородника... Здесь он отлежался, силы постепенно вернулись к нему, он поднялся на ноги и некоторое время вскапывал огород хозяину, носил воду с дальнего родника. Потом он присоединился к каравану, идущему в Лхасу, но не нашел там Туван-хамбы: тот уже уехал в Петербург. Прощения за потерянные деньги просить было не у кого, за душой ни монеты, и он присоединился к армии нищих. Высокий, еще недавно чувствовавший в себе избыток сил, он ходил с протянутой рукой, как бездомная шабганца.
Проклятые воспоминания, они будоражат душу, не дают забыться ни на минуту.
— Худо тебе, дружище?
Открыв глаза, Аламжи опять увидел возле себя Осора.
— Мои дети теперь уже выросли. Младшего я бы и сам не узнал, ведь ему шестой годик. А Буладу уже одиннадцать лет. Двое их у меня. Батыры!
— Что ты там бормочешь, Аламжи? Четыре года назад у твоей жены было двое детей, а теперь, может быть, пять, а то и шесть. Потому что она женщина...
Аламжи приподнялся на локте.
—Что ты болтаешь? Как у тебя язык поворачивается? Если слышал что-нибудь, то выкладывай.
— Ничего я не слышал, отвяжись.
Осор сплюнул на циновку, лениво отвернулся от Аламжи и отошел к картежникам.
Аламжи снова остался наедине с собой.
Прибывший с богомольцами в столицу Халха-Монголии, Аламжи с утра до ночи пропадал у торговых рядов. Зазывные крики купцов, продающих мясо, скотину, хлеб, изюм, кумыс, ткани; говор тысяч лам, бормотание целого сонма богомольцев, рев скотины, драки пьяных картежников, скрип немазаных двухколесных арб — такой шум, какого, наверное, не услышишь ни в одной столице мира. Нищий Аламжи вскоре нашел пристанище в юрте одинокой старухи недалеко от торговых рядов. Старуха не помнила, когда в последний раз надевала новую одежду, не умывалась, не обрезала ногтей и не стригла волос. Никто не знал, где она родилась, как ее зовут и как попала она в Богдын-Хурэ. Аламжи раз в день приносил ей в деревянной чашке кипяток, а если удавалось, то и остатки супа с кухонь.
Однажды в холодное утро старуха отдала богу душу, ее тело сволокли за город на съедение бездомным собакам. Аламжи остался один. Как-то он разговорился с общительным монголом — конюхом русского консульства в Монголии. Тот сжалился над ним и взял к себе в помощники. Постепенно Аламжи узнали некоторые сотрудники консульства, стали приглашать его то убрать двор, то заготовить топлива, то привезти воды. Всякую работу он выполнял хорошо, поэтому его стали уважать и платили по-божески. Секретарь консульства господин Долбежев обещал при удобном случае отправить его в Кяхту, а пока предложил ему поработать прислужником в местной тюрьме.
На первый взгляд монгольская тюрьма не в состоянии устрашить даже простого арата, не говоря уже о закоренелых преступниках. Глазу непосвященного виден только высокий забор из кольев, вбитых в землю. Но вот отмыкается ржавый замок, отворяется калитка, вы входите внутрь тюремного двора и видите еще один забор, чуть пониже внешнего. Между заборами расхаживают вооруженные часовые.
Затем еще одна дверь, и вы оказываетесь возле мрачного крестообразного строения. Даже глаза слезятся от невыносимого зловония. Протерев глаза, вновь прибывший человек увидит нечто вроде деревянных гробов, поставленных друг на друга.
Окнами в мрачном этом помещении служат амбразуры, пробитые под потолком и забранные в решетки. На каждом гробу висит массивный замок, как на сундуке. Заткнув покрепче нос, вы подходите к ящикам и слышите шорохи, стоны, а порой и громкие проклятья. Там, в деревянных гробах, заживо похоронены узники. Даже в ящиках этих, где можно лишь с трудом повернуться с боку на бок, заключенные лежат в цепях. Кормят их два раза в день объедками со стола маньчжурских солдат и выдают еще по чашке солоноватой воды.
Сама по себе служба не обременяла Аламжи: чего проще — подносить чашки с объедками? И все же это было невыносимо. Смрад лишал его аппетита, он еще больше похудел. А душевные муки? Ведь он помогал тем, кто засадил в эти ящики таких же бедняков, как он сам. Один, доведенный нищетой до отчаяния, украл овцу, другой отказался платить налоги, потому что за душой ни гроша, У третьего с языка сорвалось неосторожное слово. Лежали в гробах и неистовые бунтари и разбойники, грабившие караваны богачей, чтобы разделить добро с бедняками.
Много раз Аламжи слышал, что человек ко всему может привыкнуть. Он не мог привыкнуть. Последний вопль умирающего, проклятия, посылаемые на весь солнечный мир, слова ненависти к маньчжурам, сотни лет сосущим кровь монгольского народа, бред изнуренных людей, зовущих к себе жен, детей...
Один только узник никогда не стонал, не жаловался, не призывал к себе близких. Сначала Аламжи полагал, что человек впал в беспамятство и скоро обретет вечный покой. Однако тот и не думал умирать — ел больше всех, просил даже передавать ему похлебку тех, кто безропотно дожидался смерти, беспрерывно двигал руками и ногами, не давал застаиваться крови. Этот бунтарь даже пел иногда.Одна его песня запомнилась Аламжи:
Жизнь моя бескорыстная, краткая,
Озари эту землю,
Как падучая звезда.
Аргамак мой с железными копытами,
Как стрела
На врагов лети!
О, воспеть бы Алтай, как свою колыбель
И монгольской степи седину!
О, спасти б от огня
Тех, кто любит меня,
А потом - умереть!
При звуках этой песни сердце Аламжи начинало замирать. Чего хотело его сердце, чего просили руки?
Почти каждый день в этом аду умирало несколько человек. Приходил равнодушный чиновник-маньчжур, отмыкал ящик, и солдаты уносили тела в долину смерти на съедение собакам. Места умерших узников никогда не пустовали. Аламжи проработал в тюрьме чуть больше месяца, и за это время в каждом ящике побывало по два-три человека. Лишь в крайнем гробу не умирал непокорный преступник. По-прежнему смеялся он в лицо палачам и по-прежнему пел. Аламжи даже казалось, что голос бунтаря крепчал день ото дня.
Однажды Аламжи пошел на риск: он принес вместе с остатками супа кусок жареной баранины.
— Держи и помалкивай. Мясо тебе раздобыл.
Гремя цепями, заключенный рвал баранину на куски и, не прожевывая, глотал.
— За какую вину муки терпишь?
— Я — терплю муки? Кто сказал тебе, желторотый птенец, что я мучаюсь? Разве не видишь ты, сын зайца и тарбагана, что я просто устал от человеческого любопытства и решил здесь немного отдохнуть... Слыхал ли ты, недостойное дитя блудной своей матери, что-нибудь про Ван Тумэра?
Заключенный посмотрел на перепуганного Аламжи.
— Пожалуйста, говорите потише...
— Я не привык говорить тихо! — прохрипел узник. — Спрашиваю — слышал ли про Ван Тумэра? Ну, теперь услышишь!.. Убери мясо, не нуждаюсь в подачках!
Ван Тумэр вышел из себя: его жалеет какой-то теленок, неспособный отбиться даже от лисицы! За кого он его принимает — за младенца или за бабу? Он выбросил из ящика баранину и плюнул в отверстие.
— Ни слова больше! Стисни челюсти, откуси язык, черная собака! Ты пожалел меня и принес кусок тухлого мяса. В другой раз принесешь лягушку. Разве такой, как я, нуждается в жалости? В свободе он нуждается, вот в чем. Принеси мне в другой раз орудие, перегрызть железо.
Ван Тумэр придвинул лицо к отверстию. Обросшее, похожее на морду льва, оно показалось Аламжи знакомым. "Где я видел эти шрамы?"
На следующий день он протянул ему чашку с супом, а вслед за нею — кругленькую коробочку с изображением бурхана.
— Держи!
— Что это? Ты продолжаешь издеваться надо мной?
—Дурак! — в свою очередь рассердился Аламжи. — Ты открой! Внутри найдешь то, что нужно.
Ван Тумэр схватил коробочку и затих. Там вместо бурхана оказалась пилка, свернутая пружиной.
Аламжи отпрянул, увидев рядом со стражником маньчжурского мандарина и монгольского чиновника.
— О чем вы здесь беседуете? — вежливо осведомился мандарин.
— Принес вот пищу... раздаю по камерам.
— Слышали? Он ни с кем не разговаривал. И мясо Ван Тумэру он вчера не приносил. — Глаза маньчжура постепенно суживались. Аламжи молча разглядывал нарядные гутулы маньчжура и думал о том, что влип.
— Будешь отвечать перед командующим Цзянь Цзюнем. Снимут с тебя шкуру, тогда признаешься. Убирайся отсюда, бурятский выродок!
—Бешеные собаки! — закричал в своей клетке узник. — Ван Тумэр плевал на маньчжурских псов! Каждому из вас достанется от меня, дайте только срок!
Маньчжур повернулся к монголу:
— Бандиту я запрещаю выдавать пищу! Неделю держать на одной воде. Посмотрим, каким голосом он тогда будет петь.
— Плюю! — еще громче закричал Ван Тумэр.
— В морду плюю твою, в глаза!
Мандарин заспешил к выходу, а монгольский чиновник вместе со стражником поволок Аламжи в комендатуру. Там по приказу начальника гарнизона его исполосовали плетьми так старательно, что он чуть не захлебнулся собственной кровью, хлынувшей горлом.
Благодаря могучему здоровью и беспечности пьяных стражников, он все же очнулся ночью и полуживой добрел до русского консульства. Долбежев, увидев избитого, в кровоподтеках Аламжи, ахнул от изумления.
— Вот смотрите, господин русский чиновник, как умеют обрабатывать наши шкуры маньчжурские солдаты, — невесело пошутил Аламжи, принимая из рук секретаря консульства кружку водки.— Били, сильно били, но рука их слаба. Я бы каждого из тех десяти уложил одним ударом. Но не хотел подводить вас.
— И правильно сделал, — поддержал его Долбежев. — У нас очень натянутые отношения с маньчжурами. — Черт бы их побрал вместе с их богдыханом... Иди, отлежись, я что-нибудь придумаю.
И придумал.
Он предложил своему могучему и беспомощному подзащитному отправиться в Пекин сопровождать караван Петра Бадмаева.
— Если дерзнешь махнуть в Кяхту, все равно тебя выследят. А двинешь в Пекин — кто подумает, что с караваном самого советника белого царя идет человек, преступивший законы. Получишь деньги, вернешься через Калган в Ургу. К тому времени история эта порастет быльем . Понадобится, то и паспорт дам на другое имя.
Аламжи согласился с доводами русского чиновника, так хорошо владевшего его родным языком. Он стал передовщиком бадмаевского каравана...
Так почти всю ночь провел он в воспоминаниях. Образ отважного Ван Тумэра помог ему хладнокровнее, со стороны, посмотреть на себя. "Удалось ли спастись тому человеку? Помогла ли ему моя пила? Кому же это взбрело в голову построить такую тюрьму?"
Книга третья «ОБРЕТЕНИЕ»
Глава девятая
2. КРОВАВЫЙ СЛЕД
В борзинской Даурии разыгрался ветер. Он срывал тощий покров снега и нес его, пока не натыкался на избушки рабочего поселка. Тут снег оседал сугробами, а ветер уносился дальше.
Поселок Борзя будто вымер. Люди попрятались в домах и бараках, грелись у очагов, при свете жировых плошек или лучин. Жизнь рабочего человека не бог весть как улучшилась, но все-таки семьи размещались теперь не в вагонах, а в избах, железнодорожники работали по восемь часов. Но больше похвастаться было нечем. По-прежнему голод подстерегал их на каждом шагу: работы становилось меньше.
Ветер все яростнее набрасывался на поселок, свистел в печных трубах. На станционном здании он оборвал кусок жести и грохотал ею, как шолмос.
Пригнувшись, Аламжи вошел в здание и огляделся. Маленький, грязный зал освещался фонарем, в котором мерцал огарок свечи. У одной стены стояла четырехугольная печка, у другой — колченогая скамья Стуча по полу замерзшими унтами, Аламжи прошел к печке, потрогал ее руками, приложился щекой.
— Кто там? — из окна кассы. — Не грохочи, как лошадь!
Не раздумывая долго, Аламжи лег на скамью и вытянулся во весь рост. Расшатанные ножки не выдержали тяжести, скамья рухнула на пол. Пришелец, видимо, рассудил, что починить лежак все равно нечем, и поэтому не счел нужным подниматься.
Открылось окошко кассы:
— Смотри, ввалилось какое-то чудище!
Открылась дверь, в зал вошел молодой железнодорожник.
— Вставай, дубина! Вставай, тебе говорят! Пришелец с трудом поднялся.
— Аламжи!.. Дядя Аламжи! Откуда вы?
— Степка, дорогой Степка! —Аламжи привлек голову парня к груди и закрыл глаза. — Искал тебя, домишко нашел, только на замке он... — Умолк, желтые глаза стали печальными. — Булада видел? Жив ли он?
—Жив, дядя Аламжи! Революцию делает! Пойдемте ко мне, здесь нельзя.
Аламжи пропахивал в сугробах канавы, легко перепрыгивал через ямы, через груды битого кирпича. Он торопился узнать подробности о своем сыне. Теперь их никто не разлучит! Степка хоть и проворный был парень, но едва поспевал.
Картошка и чай были уже готовы, но Аламжи снова и снова расспрашивал Степку про сына, про Галсана и Шара-Дамбу, про всех знакомых степняков. Степка решительно пододвинул гостю чугунок с картошкой. Аламжи принялся за еду.
— Вот так-то лучше...
— Я бы и голодным согласился до самой Читы... ехать.
— Опоздали малость. Давеча я Дондока проводил в город.
— Эх, как жаль! А что, Дондок тоже революционер?
— Вместе мы с ним, — с гордостью сообщил Степка. — У нас революционная дисциплина: против врагов —один кулак, а за друзей — одна душа.
Аламжи тяжело вздохнул.
— У нас тоже так было... О друзьях своих, хунхузах, говорю,...
— А у вас тоже линия была? За что вы боролись? Аламжи наморщил лоб:
— Признаться, не могу сказать. Воевали, одним словом...
— Как же так? Воевали, а против кого — не понимали... У нас, например, все ясно. Против царя, против всех богачей.
Степке казалось, что он уже видит новое общество, новую жизнь. И ему непонятно было, отчего дядя Аламжи хмурится, отчего лицо его почернело, губы затряслись.
Да, Степка не мог понять, какие муки испытывал Аламжи. Объятая вихрями степь, грозы и ливни, снежные метели и раскаленные пески, растоптанные копытами дети и проклятия старух — таким теперь предстало перед ним прошлое. Истекающее кровью тельце Олзобоя, истерзанный друг Ван Тумэр, страдалица Жалма и Булад, не знавший отцовской ласки, — вот итог жизни! Думал ищет счастья, а на самом деле с каждым шагом от него удалялся
Аламжи начал тихо рассказывать о своих скитаниях. Степка и раньше был много наслышан о похождениях дяди Аламжи, но то, что узнал сейчас, походило на страшную сказку, пройти через столько страданий, побед, поражений, через столько смертей! А как было бы хорошо, если бы дядя Аламжи знал настоящую дорогу к счастью! От скольких ошибок он смог бы уберечься, сколько добра успел бы сделать. Хорошо, что хоть сейчас наконец осознал свои заблуждения. Но хватит ли ему сил ступить на верную дорогу?
...Огненные глаза поезда далеко видны. Весь паровоз окутан дымом и паром, он пыхтит и вздыхает. В середине состава вагон первого класса разделен на две половины: одну занимал генерал-лейтенант Ренненкампф, другую — его штаб.
Грузный, со взлохмаченной рыжей бородой, с покрасневшими глазами, генерал сидел за столом и читал какую-то тетрадь. Сон одолевал его.
— С докладом к вашему превосходительству командир второй стрелковой роты поручик Хрумша!
— Пусть войдет.
Поручик, войдя, приложил руку к каракулевой папахе:
— Приказание выполнено, ваше превосходительство! Борзя была окружена, и повсеместно произведены обыски. Взяты руководители местной организации РСДРП. Рассеяна и в основном уничтожена верблюжья кавалерия туземцев. Пятерых, оказавших вооруженное сопротивление, пришлось расстрелять. Какие будут дальнейшие приказания вашего превосходительства?
— Оставшихся в живых, — раздельно проговорил генерал, — допросить со всей строгостью военного времени. Протоколы — мне.
— Слушаюсь.
Начальник штаба опустился в кресло напротив Ренненкампфа.
— С вашего позволения, Павел Карлович, — вынул папиросу начальник штаба.—Не кажется ли вам, что сия зараза уже превратилась в эпидемию? Думаю, ее не излечить теми средствами, которыми вы, ваше превосходительство, лечили ихэтуаней... Кстати, эшелоны его сиятельства Меллер-Закомельского приближаются к Верхнеудинску.
— На следующей станции следовало бы отбить ему шифровку. По нашим сведениям, в Верхнеудинске очень сильно брожение. Пусть он займется этим городом, а мы тем временем сможем подойти к Чите раньше его.
— Хорошо, Павел Карлович. Будет исполнено.
— Экспедиции, подобные этой, посложнее Мукденского сражения. Прошу вас тотчас же, как будет готов рапорт его императорскому величеству и депеша господину Меллер-Закомельскому, дать их мне. Обоим документам я придаю значение...
— Разделяю ваши надежды и опасения: ведь его светлость получал приказ из уст императора.
— Это обстоятельство меня больше всего и настораживает, — признался Ренненкампф. —Учтите, барон—хитрейшая бестия, он... настоящая дворняжка, все время при дворе, — рассмеялся неожиданной остроте генерал-лейтенант.—Представьте, что получится, если мы прибудем в Читу позже барона?.. Он получит ящик орденов, а мы с вами несколько медалей...
— Можете не сомневаться, ваше превосходительство. Мне приходилось составлять рапорты и в Ставку, и государю.
— Да, да, я знаю об этом. Знакомлюсь вот с любопытными записями. Тетрадь изъята у Попова, члена Читинского комитета РСДРП, попал к нам в руки. Вот решение, видимо, какого-то собрания: "Среди войск вести решительную агитацию путем митингов, индивидуальных бесед. Солдат — это переодетый крестьянин или рабочий, и ему наши идеи должны быть близки... Готовить крепкие вооруженные дружины. Оружие можно захватить в армейском арсенале. Важно арестовать генерала Реннекампфа..." Ну и некоторые другие фамилии... Понимаете, "арестовать Ренненкампфа"! Я им что — ефрейтор?
Он открыл тумбочку, извлек оттуда початую бутылку коньяка, налил.
— Угощайтесь.
Вагон дрогнул и поплыл мимо станции в черную завьюженную степь навстречу новым смертям и пожарам. Огнеглазый паровоз, с шумом выдыхая струи пара и дыма, набирал скорость. Впереди главного эшелона шел разведывательный паровоз с двумя вагонами: в одном саперы, в другом—запасные рельсы.
Меллер-Закомельский двигался с такими же предосторожностями.
Вытянув жала, ползли к Чите две змеи.
3. ЗНАМЯ ОСТАЕТСЯ С ЛЮДЬМИ
День и ночь поют на морозе телеграфные провода. Горько жалуется на что-то проволочная линия. На что? Читинский телеграф рабочим не удалось захватить, он оставался под охраной царских войск. Люди исполняли свои дела, не подозревая о той опасности, какая надвигалась на них с двух сторон. Знамя над железнодорожными мастерскими на берегу Ингоды, напоминало о революционных боях. Говорили, что с этим знаменем в руках вел Николай Эрнестович Бауман московских рабочих на демонстрацию в день опубликования царского манифеста. Потом красное полотнище развевалось над баррикадами Пресни, а после подавления Московского восстания было отправлено в Сибирь. И вот теперь, опаленное пороховым дымом и пробитое пулями, знамя полощется над мятежной Читой.
Рабочие Читы все яснее понимали: завоеваниями, каких успели добиться, они обязаны только сплоченности. У них был Совет, во главе которого стоял Костюшко-Валюжанич. Вместе с комитетом РСДРП Совет осуществлял власть в городе. В железнодорожных мастерских, в депо, на предприятиях и по всем станциям Забайкальской дороги был установлен восьмичасовой рабочий день. Газета "Забайкальский рабочий" под руководством Курнатовского стала набатным колоколом. Большевики пропагандировали решения III съезда партии, указания Ленина, вели борьбу с меньшевиками. На сторону рабочих переходили целые воинские подразделения. Да и сама рабочая дружина насчитывала в своих рядах несколько тысяч человек. Но останавливаться на этом никак было нельзя, потому что реакция наступала.
Январским днем, под вечер, у восточной окраины Читы появилась большая толпа. Не с демонстрации возвращались люди. Они только что похоронили товарища. Люди шли молча. Все были под впечатлением речи, сказанной Буладом на похоронах.
Вдруг в рядах произошло замешательство: на пути процессии стояли солдаты, вооруженные винтовками и пулеметами.
— Вам известен приказ, запрещающий сборища? Расходись!
— Такого постановления Читинский Совет рабочих депутатов не выносил.
Офицер стеганул нагайкой по голенищу. Конь под ним затанцевал.
— Стрелять буду!
— Что ж, стреляйте. Если вам еще мало крови... Вас проклянет вся Россия!..
За спиной депутата выстроились рабочие. Офицер изменил тон:
— Почему вы не можете понять моего положения? Расходитесь по одному, по два.
— Мы что тебе, ирод, воры или разбойники?
—Доложу его превосходительству!—Офицер выкрикнул приказание младшему командиру и поскакал к дому генерал-губернатора.
— Солдаты! Вы сыновья таких же рабочих и крестьян, как мы. Недалек час, когда власть в России перейдет в руки трудящихся...
—Молчать! — приказал унтер-офицер.
И тут прорвало! Люди заговорили все сразу. Хоть и нерешительно, толпа двинулась навстречу солдатам. Унтер-офицер забегал перед цепью:
— Стойте, граждане! Стойте же, говорят вам!..
Толпа продолжала двигаться, некоторые смельчаки перебрались на ту сторону оврага, где находились солдаты Унтер-офицер, заметив возвращающегося во весь опор офицера, вложил револьвер в кобуру — свою миссию он счел оконченной. Подъехал офицер.
— Произошло недоразумение,—смущенно сказал он.— Его превосходительство генерал Сычевский выражает соболезнование по случаю понесенной вами утраты... На похоронные процессии приказ не распространяется...
Этот несколько затянувшийся эпизод в конце концов развеселил рабочих. И то сказать: где это было раньше слыхано, чтобы генерал-губернатор выражал соболезнование и приносил извинения рабочим? Кое-кому даже показалось, что генерал Сычевский сочувствует революции.
— При такой ситуации мы вполне можем создать Забайкальскую республику. Со своим парламентом и президентом! Зачем нам путаться в дела всей России? В наших руках — железная дорога, казенные заводы, мы установили восьмичасовой рабочий день, гарантировали свободы. Автономия — вот что нам нужно сейчас!
Солдаты уже поднялись, привели пулеметы в походное положение. Унтер-офицер выстроил их и повел в город. Двинулись дальше и люди.
— Вы, господин хороший, не понимаете, что автономная республика—это авантюра. Это гибель всех наших завоеваний! Да нас реакция возьмет голыми руками! Нет, отгораживаться нам никак нельзя. В наши ряды придут солдаты манчьжурской армии, нас поддержат рабочие Верхнеудинска, Иркутска, Красноярска, Новониколаевска, Урала. Тогда-то вместе со всеми рабочими и крестьянами России мы и обретем свободу.
Вокруг члена комитета и пожилого господина в позолоченных очках собиралось все больше людей. Они замедляли шаги, пока не остановились совсем. На перекрестке улиц возник летучий митинг.
Идею республики в Чите распространяла так называемая "социал-демократическая группа". Позиции у этой группы хоть и были шаткими, все же против них надо было воевать. Эту работу неустанно вели и члены Читинского комитета и рядовые партийцы, разделявшие взгляды Курнатовского, Бабушкина, Костюшко-Валюжанича. Власть Совета крепла день ото дня.
Губернатор Сычевский пытался даже заигрывать с Советом, но не вышло. Он снискал некоторую популярность лишь у лавочников да у группы либерально настроенных интеллигентов. Совет по-прежнему саботировал все его распоряжения.
Большую надежду Сычевский возлагал на генерала Пол-ковникова, начальника 5-й стрелковой дивизии. Сычевский попросил дать в его распоряжение несколько надежных рот, но Полковников показал ему депешу Ренненкампфа: никаких решительных действий против мятежников, пока эшелон не достигнет 59-го разъезда.
Читинскому комитету РСДРП стало известно о движении карательных эшелонов Ренненкампфа и Меллер-Закомельского. Вскоре от Ренненкампфа был получен ультиматум: распустить боевые дружины, сложить оружие и выдать всех руководителей. По призыву комитета более трех тысяч рабочих, входящих в боевые отряды, собрались у железнодорожных мастерских. К утру отряды стали пополняться.
На боевом совете было два мнения: защищать Читу всеми доступными средствами в надежде на то, что часть войск перейдет на сторону революции; или отступить в тайгу и начать против карателей партизанскую войну. Приняли первое.
— Накапливать продукты, врыть на подходах к мастерским фугасы, быть всем в полной боевой готовности, — распорядился Костюшко-Валюжанич.
Контрреволюция тоже не дремала. Генерал Ренненкампф, до сих пор скрывавший продвижение эшелона, теперь обосновавшись на 59-м разъезде, устроил смотр. Войск было достаточно. На вооружении—пушки и до тридцати пулеметов. За карателями были и такие преимущества, как выбор маневра, быстрота и внезапность нападения. Но этим он не ограничился. Через генерала Сычевского, через тайных агентов он собирал самые точные сведения о положении в рабочих дружинах, о настроении повстанцев, об их вооружении и умении пользоваться оружием. Положение сторон было слишком неравным: генерал знал о своем противнике буквально все, а рабочие Читы не имели даже самых общих сведений о войсках генерала-вешателя.
Также обстояли дела и у генерала Меллер-Закомельского. У него тоже нашлась в городе агентура, которая не замедлила дать ему все сведения о численности и намерениях повстанцев. Кто боялся за свои капиталы, кто душой и телом тянулся к царской монархии и ненавидел социал-демократов — все это потоком хлынуло из Читы в ставки Ренненкампфа и Меллер-Закомельского.
Не было у борцов и единства взглядов на тактику в вооруженном столкновении с карателями. Все рвались в бой, все хотели только победы, но пути к ней видел каждый по-своему. Читинский комитет решил в последний раз поговорить об этом с руководителями боевых отрядов. Пора уже было принять окончательное решение. Но оно так и не было принято. На боевом совете одна группа комитетчиков и командиров по-прежнему настаивала на том, чтобы встретиться с противником в открытом бою. В случае неудачи предлагалось разбиться на мелкие группы и вести против карателей партизанскую войну. Другие считали, что надо сохранить за собой мастерские, как опорную базу.
Тогда Костюшко-Валюжанич решил посоветоваться с самими дружинниками. Далеко за полночь в сборочном цехе мастерских сошлись все. Митинговали недолго. Разделившись на мелкие отряды, люди молча уходили в ночь, навстречу смерти или победе. Сильный гарнизон остался и в мастерских.
В предрассветных сумерках на льду озера Кенон произошли первые стычки с карателями. Войска Ренненкампфа двигались густой цепью, вели плотный огонь, а дружинники отвечали редкими одиночными выстрелами. Рабочие оказывали героическое сопротивление, сражались до последнего патрона, до тех пор, пока глаза видели врага.
Чем выше поднималось солнце, тем становилось яснее, что регулярным частям противостоят разрозненные группы дружинников. Одна из таких групп во главе с Костюшко-Валюжаничем столкнулась с противником у железнодорожного моста. Разгорелся бой. Солдаты несколько раз поднимались в атаку, но всякий раз вынуждены были залегать и откатываться. Трое рабочих сумели пробраться в тыл карателей и захватить пулемет. Когда солдаты поднялись в очередную атаку, смельчаки начали поливать их свинцом. Под перекрестным огнем каратели залегли.
Потеряв до полусотни солдат, отряд не решался возобновить наступление, но, дождавшись подкрепления, ударил по группе Костюшко-Валюжанича. На ослепительном снегу фигуры людей были четкими мишенями. Немного понадобилось времени, чтобы вывести из строя большую часть дружинников. Оставляя убитых, группа Костюшко-Валюжанича медленно отходила под защиту стен железнодорожных мастерских. Но на эту цитадель уже двигались роты Восточно-Сибирского стрелкового полка. Дружинники сопротивлялись с упорством гладиаторов, но их становилось все меньше.
Булад помог своему раненому командиру добраться до мастерских. Костюшко-Валюжанич попросил перевязать ему рану, выпил чашку кипятку и, оглядев защитников цитадели, предложил:
— Надо занять чердак и крышу. Оттуда обзор и обстрел... Булад последовал за ним, облюбовал щель в крыше, приложил
винтовку к плечу, долго прицеливался и спустил курок. Коротенькая фигура рухнула в снег.
— Кажись, полковника уложил! Ну-ка, Булад!
Но после меткого выстрела Булада на мастерскую обрушился целый поток свинца, крыша превратилась в решето. Через проломы было видно, как плещется на ветру знамя революции, то самое, под которым, по преданию, погиб верный ученик Ленина Николай Эрнестович Бауман. На это знамя и смотрел теперь Костюшко-Валюжанич, опрокинутый навзничь пулей. Он зажимал рукой рану и силился вспомнить, какое приказание только что хотел отдать. Булад сделал еще несколько выстрелов и оглянулся назад. Слабым движением руки звал кого-то к себе командир. Булад отставил винтовку и подполз.
— Его надо отсюда унести... Знамя... Сохрани его. Выполняй!
По скату крыши Булад дополз до древка и рванул его на себя, затем осторожно снял полотнище и затолкал за пазуху. Скоро он снова уже был на чердаке, но Костюшко-Валюжанича здесь не оказалось. Пятеро дружинников методически вели огонь. Булад лег на прежнее место, взял винтовку и навел мушку на очередную цель. Он не помнил точно, сколько выстрелов сделал, сколько сереньких фигурок ткнулось в землю. Очнулся он только от мощного "ура", которое прокатилось невдалеке от мастерских. Уже в наступающих вечерних сумерках он разглядел, что атакуют дружинники. Каратели не выдержали неожиданного натиска и подались в сторону Кенона. Булад закричал "ура" и скатился по лестнице с чердака.
Оказалось, что положение оставшихся в крепости незавидное. Всякий, кто не сумеет уйти отсюда этой ночью, завтра не минует расправы Ренненкампфа. Защитников мастерских оставалось совсем мало. Враг, напуганный контратакой сборного отряда дружинников, отступил. Но надолго ли? Надо было покидать мастерские, каратели, по всей вероятности, не решатся наступать до рассвета. Однако первая же вылазка повстанцев показала, что каратели держат осаду и ждут удобного случая нанести последний удар. Вырваться из вражеского кольца оказалось не просто.
Тяжело раненных вынесли по водосточной трубе, которая вела из мастерских под железнодорожное полотно. Булад тоже ушел через эту трубу, ушел последним, ушел с красным знаменем, которое еще недавно развевалось над восставшей Читой...
Утром в городе начались повальные обыски и аресты. Сотни были закованы в кандалы и отправлены на каторжные работы, а тех, кто был расстрелян, никто не считал. Над Читой распластала крылья беспросветная ночь. Ноте, кто пережил овеянные революционной романтикой дни свободы, кто видел, как бледнели при встречах с дружинниками офицеры, как хозяева заводов, фабрик, рудников сдавались перед Советами, — те твердо верили, что на смену ночи неминуемо придет лучезарный день. Как невозможно даже самой плотной туче надолго закрыть солнце, так нельзя вечно держать рабочий люд на коленях. Придет время, и народ разогнется, расправит могучую спину и довершит то, что не сумел довершить на баррикадах в 1905—1906 годах.
...Ночи стояли студеные. Часто дули северные ветры. Почти целую неделю то тут, то там вспыхивали вооруженные столкновения между мятежными рабочими и войсками. Ничто уже не могло помочь повстанцам. Их даже не брали в плен. Трупы грудами сваливали в кучи, увозили на Ингоду и спускали под лед.
В одну из таких ночей по льду Кенона шли двое: широкоплечий высокий парень и маленькая женщина
— Значит, Галсана и Шара-Дамбу расстреляли...
— Думаю, товарищи зря не стали бы говорить.
— Да, — вздохнула Искрова, — столько жертв! Никак не выходят у меня из головы семьдесят восемь сегодняшних казней... Какие люди погибли!
— Знамя осталось у нас, — сказал Булад. — Мы пройдем с ним по Aгe и Хоринску, побываем в Верхнеудинске и Баргузине, Иркутске и Красноярске. Народ еще поднимется!
4. ВОССТАВШИЙ РАБ УМИРАЕТ СВОБОДНЫМ
Снег, подхваченный ветром, ослепил Аламжи. Все круче становился откос, все меньше оставалось сил. Заходящее солнце скользнуло по земле. Он всегда был другом солнца. Встречал он солнце на рассвете, провожал на закате. Доверял солнцу израненное тело свое. Тосковал по солнцу, когда тяжелые зимние тучи не давали теплым лучам пути на землю. Аламжи сделал навстречу солнцу несколько шагов и остановился, почувствовав сильное головокружение и слабость в ногах. Страх обуял Аламжи: ноги не держали его. Ноги, которые не знали устали, когда он бегал по улицам Пекина; ноги, не сгибавшиеся под многопудовой кладью, теперь подгибались, как былинки, под тяжестью тела. Аламжи лег и закрыл глаза. Сразу же навалялась дремота. В полусне пришли видения. Аламжи показалось, что перед ним стоит древний старик. Вот он протянул руку и погладил Аламжи по щеке. Рука у старика холодная. "Этот бабай повелевает горем и счастьем, — пронеслось в голове Аламжи странная мысль. — Он смешал горе и счастье и бросает мне в лицо..."
Явился Самбу-лама в праздничном одеянии, с шелковым орхимжо, переброшенном через плечи. "А, это ты, безбожник? Ты всю жизнь искал счастья? Никогда его не получишь!"
На краю оврага, на корявом дереве села сорока и застрекотала так радостно, будто нашла кучу зерна. На ее крик прилетела ворона, уселась на вросший в землю камень и огляделась по сторонам.
Солнечный свет почти угас. В овраге стало совсем темно. Снежный холмик, наметенный над человеком, становился все больше. Сознание еще не совсем покинуло Аламжи. Вот он лежит у крутояра, теряя разум, и ничего не надо ему в этом мире — ни еды, ни достатка, ни даже гробовой доски. Жалма тихо и ласково гладила его по щекам: "Милый мой! Встань же скорее, и мы пойдем к нашему сыну... Как долго я тебя ждала!"
"Бедная моя Жалма! Таким сыном нужно гордиться... Мое счастье никто не мог похитить, я самый счастливый человек! Милая Жалма! Щеки твои округлились и стали розовыми, как цветок саранки..." Аламжи приподнялся на локтях и крикнул в наступающую ночь: —Жалма! Жал-ма-а-а!..
Испуганная ворона снялась с темного камня и, каркнув, улетела прочь.
Последним был сын. Он склонился над отцом и заботливо поправил овчинное одеяло: "Спи, отец. Мы сделаем все как надо. Мы найдем твое счастье Спи..."
"Сынок! — хотелось крикнуть Аламжи. — Я виноват перед тобой. Но теперь я все понял. Теперь мы всегда будем вместе".
Не знал умирающий Аламжи, что его сын в эти минуты был рядом. Вместе с Татьяной Львовной он поднимался по другому склону горы, торопился к перевалу. Ветер бил ему в грудь, силясь согнать с тропинки, но Булад шел размеренно, упруго, шел все вверх и вверх, к перевалу Ара Мира. Снежная пыль, едва коснувшись его щек, таяла и превращалась в пар. Юное сердце Булада стучало сильно и ровно.
Батожабай Д. Похищенное счастье. Роман-трилогия.-Улан-Удэ, Буряад Унэн, 2001.-529с.